Что позволено Ломоносову, не позволено Есенину

 Рубрика: Слово и художественный текст

Заглавие этой заметки не надо понимать буквально. Это вовсе не противопоставление нашего великого Ломоносова замечательному и любимому нами поэту Есенину. К стихотворному тексту обоих надо подходить одинаково объективно, с учетом исторической изменчивости и нормативности художественной речи.
Конечно, что говорить, лирика Есенина нам несравненно ближе, чем оды Ломоносова. Но законы языка не позволено нарушать даже великим и любимым. А в разное время и в различных языковых ситуациях формально одни и те же языковые факты оказываются совершенно иными: то вполне возможными, то совершенно недопустимыми. Поэтому то, что извинительно для Ломоносова, вызывает наш протест у Есенина. И не потому, что мы подходим к ним с разными мерками, а потому, что «с фактами не спорят».
Приведем пример, касающийся поэтической орфоэпии. И у Ломоносова, и у Есенина можно наблюдать одну и ту же рифмовку, когда слово с конечным звуком [х] рифмуется со словом, которое «оканчивается» на звук [к].
В полях кровавых Марс страшился,
Свой меч в Петровых зря глазах,
И с трепетом Нептун чудился (= «удивлялся»),
Взирая (= «смотря») на Российский флаг.
(М. Ломоносов)
С пустых лощин дугою тощей Сырой туман, курчаво сбившись в мох, И вечер, свесившись над речкою, полощет Водою белой пальцы синих ног.
(С. Есенин)
В обоих четверостишиях в соответствии с точной рифмой (а оба поэта следовали ей) звук [г] в абсолютном конце слова произносится как [х]: глазах — флаг, мох — ног.
И у Ломоносова, и у Есенина звук г на конце слова звучит не в лад с правилами современного русского литературного произношения (на месте конечного г законным и правильным является звук [к]).
Но что не вызывает никаких возражений и упреков с нашей стороны у Ломоносова, то представляет собой нарушение орфоэпических норм и соответственно фонетическую ошибку у Есенина. Поистине оказывается, «что позволено Ломоносову, не позволено Есенину». Почему? Да потому, что для середины XVIII в. произношение звука г как [х] в высоком слоге, которым написана «Ода на день восшествия на всероссийский престол... Елисаветы Петровны, 1747 года», было нормой (ср. [у] в словах голос, голова, гордо в современных южно-русских говорах). Отсюда и рифмовка г — х: [у] закономерно «переходил» в конце слова в [х].
Здесь Ломоносов (ведь он был с севера!) в угоду высокому слогу «наступал на горло» своему родному северновелико-русскому произношению, по правилам которого, как и сейчас в литературном языке, г на конце слова произносилось как [к].
Рифмовка г — х для Ломоносова была, таким образом, обычным и необходимым соблюдением тогдашних «правил поэтической игры».
С совершенно другим явлением встречаемся мы у Есенина. В его поэзии рифмовка г — х является простым, прямо-таки «зеркальным» отражением рязанского диалектного произношения. В рифменной связке мох — ног перед нами не мотивированный художественными задачами фонетический южновеликорусский диалектизм. Есенин совершает здесь явную ошибку, которую он делал постоянно. Так, он рифмует слова враг — облаках, страх — очаг, дух — друг, грех — снег, других — миг, орех — снег, порог — вздох, дух — круг, смех — снег и т. д.
Случаи правильной орфоэпической пары у Есенина единичны и представляют собой исключение; такой, в частности, является рифмовка брег — век, взятая, вероятно, им из верификационного арсенала русской классики XIX в., где она встречается очень часто.
Как свидетельствуют другие подобные факты (терпкий — закорки, грусть — Русь) и др., где терпкий звучит с ['о], грусть — без т), разобранная орфоэпическая ошибка в стихотворной практике Есенина — «родимое пятно» родного диалекта, бессознательное отступление от литературной нормы, не выполняющее никаких эстетических задач.
Такая поэтическая вольность — слишком вольная!
И все же давайте простим ее в «поющем слове» знаменитого лирика. Во-первых, потому, что фонетические диалектизмы — самые устойчивые и встречаются даже у людей, прекрасно владеющих русским языком (вспомним хотя бы, что М. Горький окал до конца своей жизни). Во-вторых, потому, что такую ошибку сплошь и рядом делают многие поэты и сейчас. В-третьих, она не мешает нам и понимать, и чувствовать красоту есенинского стиха.

Каков он — глагол кушать?

 Рубрика: Слово и художественный текст

В работах по культуре речи стало привычкой относиться к этому слову в целом отрицательно, как к просторечному, будто бы придающему речи манерность и слащавость. Однако даже в них глагол кушать «разрешается» свободно и без каких-либо ограничений употреблять при приглашении к столу и при обращении к детям (см., например: Краткий словарь трудностей русского языка. М., 1968. С. 127). Поэтому форма кушайте является не только современной и актуальной, но и при вежливом обращении более предпочтительной и, значит, более правильной, нежели глагол ешьте. Более того, кажется очень субъективным и произвольным наклеиваемый иногда ярлык неправильности даже по отношению к личным формам этого глагола (см. там же).
Право же, никакой манерности и тем более слащавости формы кушаю, кушаешь, кушает и т. д. сами по себе не имеют. В их недоброжелательной оценке со стороны говорящих (а не только справочников по практической стилистике русского языка) в свое время сказалось отношение народа к господам (ведь господа не ели, а кушали!). Но с тех пор, как и во многих других словах, в глаголе кушать постоянно происходит процесс стилистической нейтрализации, стирающий в нем этот особый «неприязненный» обертон.
Современная речевая практика, в том числе и практика печати, свидетельствует, что слово кушать постепенно становится самым обыкновенным и привычным синонимом слова есть. И частые отступления от так называемых нормативных рекомендаций — яркое тому свидетельство. В предложении Ни павильона для одежды, ни киоска, где можно выпить воды, скушать бутерброд по существу так же нет ничего неправильного, как и в следующих строках из поэмы «Руслан и Людмила» А. С. Пушкина:
«Вдали от милого, в неволе, Зачем мне жить на свете боле?.. Не нужно мне твоих шатров, Ни скучных песен, ни пиров — Не стану есть, не буду слушать, Умру среди твоих садов!» Подумала — и стала кушать.

Что было у Плюшкина

 Рубрика: Внутри слова, Слово и художественный текст

Вряд ли найдется среди вас хоть один, кто бы не помнил посещение Чичиковым Плюшкина. Это место в «Мертвых душах» удивительно выразительно и живописно. Оно написано так, что сразу же соглашаешься с Н. В. Гоголем: «Нет слова, которое было бы так замашисто и бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово». Однако далеко не все слова в этой шестой главе первого тома принадлежат сейчас к русскому лексическому ядру, хорошо нам знакомому и известному. Многие из них давно переместились на словарную периферию и носителями современного русского языка поэтому забыты. По большей части это либо слова, имеющие сейчас иные значения (в языкознании они называются лексико-семантическими архаизмами), либо устаревшие слова, отражающие ушедший в прошлое быт. Все они, как и иные архаические факты языка, серьезно мешают нам понимать замашистое и меткое гоголевское слово, а с ним и то, чем доверительно делится писатель. Взять хотя бы отрывок, живописно повествующий, что на самом деле было у выглядевшего словно нищий Степана Плюшкина. Ведь это был очень богатый помещик. Но обратимся к тексту.
У этого помещика была тысяча с лишком душ, и попробовал бы кто найти у кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто в кладях, у кого бы кладовые, амбары и сушилы загромождены были таким множеством холстов, сукон, овчин выделанных и сыромятных, высушенными рыбами и всякой овощъю, или губи-ной. Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не потреблявшейся, — ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы, и где горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны, жбаны с рыльцами и без рылец, побратимы, лукошки, мыкольники, куда бабы кладут свои мочки и прочий дрязг, коробъя из тонкой гнутой осины, бураки из плетеной берестки и много всего, что идет на потребу богатой и бедной Руси. На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него, — но ему и этого казалось мало.
Мы хорошо видим, что у Плюшкина всего было много: и крепостных, и имущества, и продуктов («во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него»), но вот, что именно у него имелось, мы представляем себе весьма смутно, и картина его богатства, нарисованная Гоголем, подернута довольно густым «языковым туманом».
Загадочно выглядят даже такие слова, как овощъ, кладь, шитое, точеное, побратимы, мочки, бураки, гибель, не говоря уже о существительных сушилы, губина, пересеки, лагуны, мыколъники, коровья, дрязг и фразеологическом обороте щепной двор.
Но обратимся к перечисленным словам. Первая группа слов относится к лексико-семантическим архаизмам. Они присутствуют и в нашей речи, но называют сейчас не совсем то или совсем не то, что именовал ими Гоголь.
Правда, подлинно коварным здесь является лишь слово... овощь.
Все остальные выступают в таких «словесных компаниях», что (пусть не зная, что они означают) мы сразу же понимаем их омонимичность одинаково звучащим словам нашего словаря. В силу этого при медленном чтении их инородность осознается нами так же, как и инородность слов второй группы (сушилы и т. д.).
В чем же языковое «коварство» слова овощь! Это не его морфологическая странность для нас как существительного женского рода (сейчас оно принадлежит к словам мужского рода и в единственном числе почти не употребляется).
Коварно это слово своим более широким, чем в настоящее время, значением. Оно называет (если, конечно, запятая в отрывке «...и всякой овощью, или губиной» поставлена писателем!) не только огородные плоды и зелень, но и лесные грибы и ягоды. В таком амплуа выступает тогда и диалектное слово губина (указанное значение зарегистрировано соответствующими словарями).
Каким большим лингвистическим весом тут обладает, как видим, маленькая запятая!
Стоит только ее убрать, и все меняется. Союз или из пояснительного союза становится разделительным, слово губина из уточнения превращается в однородный существительному овощь член предложения, и соответственно слово овощь уже, равно как и существительное губина, будет выступать перед нами с другим значением. Названная пара перестанет быть синонимической, и составлявшие ее слова по языковым нормам будут уже использоваться как лексические единицы, обозначающие «близкие», но разные предметы одного тематического класса: слово овощь — «огородные плоды и зелень» (как и сейчас в литературной речи), а слово губина — «грибы» (как и сейчас в некоторых русских диалектах). Ведь объединять синонимы разделительным союзом или — явная и грубая смысловая и стилистическая ошибка Но последуем далее за перечисленными словами. Вот здесь их истинное смысловое «лицо». Оказывается, что кладь — не «поклажа, груз», а «скирд»; шитое — не шитое (платье, костюм), а «деревянные изделия из сбитых (!) частей»; точеное — не точеное (лезвие, лицо и т. д.), а «деревянные изделия, выделанные на токарном станке»; побратимы — не названные братья или близкие (как братья!) друзья, а «большие деревянные сосуды вроде чугунка», что слово мочки никакого отношения к ушам не имеет и обозначает «нитки или пряжа», слово бураки — вовсе не название свеклы (ведь у Гоголя они «из плетеной берестки»), а «корзиночки, туески», существительное гибель — уже и не существительное, а неопределенно-количественное слово со значением «много» (ср. жуть комаров, бездна вещей, тьма народу, пропасть воды и т. д.).
Как видим, много различий в значении, казалось бы, самых привычных для нас слов гоголевского художественного текста.
Нисколько не меньше мешают понимать нам сказанное Гоголем и такие устаревшие слова, которых в современной лексической системе русского литературного языка нет вовсе. Неясность этих слов видна сразу, но от того не легче: все равно надо лезть в толковые словари (или в 17-томный академический «Словарь современного русского литературного языка», или в «Толковый словарь...» В. И. Даля), чтобы узнать, «что это за «лингвистические новости». Словари дают нам на наш вопрос ответ совершенно определенный. Слово сушилы (в старой форме именительный падеж множественного числа с окончанием -ы вместо -а, ср. у Пушкина: домы, сёлы, ветрилы) является не чем иным, как обозначением всем знакомых и привычных сеновала, чердака.
Прилагательное сыромятные (овчины) указывает, что овчины — из недубленой кожи. Слово пересеки значит «кадка из распиленной напополам бочки». Слово лагуны называет стоячие кадки с раздвижной крышкой. Существительное мы-кольники — это название небольших открытых коробочек. Жбаны (с рыльцами и без рылец) — это «кувшины с ножками и без них», берестка — «берестяная кора», а коробья — «сундуки», щепной двор — «место, где продаются изделия, изготовленные из древесины» (ср. монетный двор, печатный двор, гостиный двор, постоялый двор и т. д.). Что же касается слова дрязг (оно сразу же, конечно, и не случайно напоминает слово дрязги — «мелкие ссоры»), то оно в этом отрывке имеет значение «мелочь», а не более частотное — «хлам, мусор».
Наше путешествие по трудным местам приведенного выше отрывка «Мертвых душ» подошло к концу. Не осталось ли у вас впечатления, что мы все время продирались сквозь словесную чащу?

Три ли морфемы в слове томский?

 Рубрика: Внутри слова

На первый взгляд этот вопрос может показаться просто странным. «Конечно же три, — скажут очень многие. — Том-ск-ий». Однако такое членение прилагательного Томский (в контекстах Томский университет, Томская область и т. д.) будет совершенно неправильным.
Ведь разбираемое слово является относительным прилагательным от слова Томск (заметим, что от слова Томск, а не от слова Томь). Следовательно, как все соответствующие образования самаркандский, рязанский и т. д.), оно содержит в себе суффикс относительного прилагательного -ск-. Но пойдем дальше. Какова структура слова Томск? Это обычное и частое «речное» название города. Томск назван так потому, что он стоит на реке Томь. Значит, в основе существительного Томск содержится топонимический суффикс, а именно суффикс города -ск- (ср. Волжск, Ангарск, Уральск и т. д.).
Таким образом, в слове Томский, о котором мы пока говорим, последовательно выделяются окончание -ий, суффикс относительного прилагательного -ск-, «городской» суффикс -ск- и непроизводная основа Том-, т. е. не три, а четыре морфемы. Только располагаются они по-особому, не последовательно, одна за другой, а в одном месте — на стыке двух суффиксов — накладываясь друг на друга (апплициру-ясь). Такое же явление мы будем наблюдать и во многих других прилагательных такого типа (ср. пятигорский, новосибирский и т. д.).
И все же есть слово томский, в котором надо выделять не четыре, а три морфемы. Это прилагательное, образованное не от слова Томск, а от слова Томь. Так, в предложении Холодна тогда была томская вода слово томская делится лишь на непроизводную основу том-, суффикс относительного прилагательного -ск- и окончание -ая (ср. волжская, донская, байкальская и т. п.).
Но это прилагательное по отношению к первому является омонимическим, совершенно другим словом не только по своему морфемному составу, но и по значению.

Где корень в слове солнце?

 Рубрика: Слова среди других слов

Нa этот вопрос можно ответить (и это будет одинаково правильно!) по-разному. Все дело в том, о каком корне пойдет речь.
Если в слове солнце надо выделить корень, т. е. непроизводную основу, которая имеется в нем с точки зрения современного русского языка, то это будет соли-. Та же непроизводная основа связанного характера содержится в словах солнышко, подсолнух. Все эти существительные соответственно имеют суффиксы -ц- (ср. сердце, донце, сальце), -ышк- (ср. перышко, зернышко, горлышко) и -ух- (ср. кожух).
В диалектах тот же корень содержат слова посолонь «по солнцу», солнопек «солнцепек», усолонь «тень» и др. А в стихах С. Есенина мы наблюдаем эту непроизводную основу и в свободном виде (солнъ).
Придется ответить на вопрос заголовка совсем по-другому, если в слове солнце надо выделить корень с этимологической точки зрения, т. е. такую часть, которая далее не членится даже при привлечении сравнительно-исторических данных.
В таком случае в качестве корня в нашем слове необходимо будет выделить сол- (< съл-, ср. др.-рус. сълньце). Этот корень вычленяется в нем по сопоставлению с родственными словами в других индоевропейских языках: др.-прус, saule, лат. sol, др.-сканд. sol, греч. helios, нем. Sonne — в значении «солнце», греч. selene «луна» и др.; следующая после сол- морфема -н-в этимологическом плане будет суффиксом.
Этимологический анализ обнаруживает в слове солнце тот же корень, что и, например, в словах гелий (от греч. helios) и солярий «площадка для приема солнечных ванн» (от лат. solarium «терраса», производного от Solaris «солнечный»). Более того, в известной степени слову солнце окажутся родственными названия гелиотропа и зонтика. В слове гелиотроп слову солнце «родной» является часть гелио- (см. выше), часть-троп (ср. поэтический троп) передает греч. tropos «поворот». Цветок назван так за те же свойства, что и подсолнечник. У слова зонтик нашему существительному «родственником» приходится часть зон-: в голландском языке, откуда нами было взято это название, zondek является сложением слов zon «солнце» и dek «покрышка». До заимствования этого слова в нашем языке для названия зонтика от солнца использовалось слово солнечник. Ср. в «Путешествии» И. Петлина 1618 г.: А над воеводами несут солнешники великие.

Сладкий и соленый

 Рубрика: Слова среди других слов

Разница между сладким и соленым общеизвестна. Различно и отношение к ним: одни любят сладости, другие — соленья. Поэтому кажется вполне естественным и оправданным, что прилагательные сладкий и соленый, как и все их родственники, образуют два совершенно особых гнезда слов.
Ведь соленый — это «содержащий в себе соль или приготовленный в растворе соли» (соленая вода, соленый огурец), а сладкий — «имеющий в себе сахар» (сладкий чай, сладкий арбуз). Разве может быть между ними какая-нибудь связь? И все же эти слова тесно связаны между собой как однокорневые. Это отразилось даже в пословице Без соли не сладко, а без хлеба не сытно, в которой слово сладкий имеет одно из промежуточных (между «сладкий» и «соленый») значений — значение «вкусный».
Попробуем в нескольких словах изложить родословную этих прилагательных. Слово соленый — старое страдательное причастие прошедшего времени от глагола солить, в свою очередь образованного от существительного соль (ср. родственные лит. salti «становиться сладким», лат. salire «солить» и т. д.).
Слово сладкий — заимствование из старославянского языка (исконно русская форма — солодкий). Уже с точки зрения современного русского языка в слове сладкий по соотношению со словом сладость можно выделить суффикс -к- (ср. соотношение крепкий — крепость).
Исчезнувшая ныне форма без суффикса -к- подтверждается и словами солод, болг. слад, серб.-хорв. слад «солод» и лит. saldus «сладкий». Что же касается праславянского *soldb (именно отсюда возникла полногласная форма солод и соответствующее неполногласие слад), то оно образовано посредством суффикса -d- от той же основы (сол < *sal-), что и соль, солон в солонина, солонка, не солоно хлебавши (< *soln-), готск. salt и т. д. Суффикс -d- выделяется этимологически также в словах молодой (того же корня, что и молоть), твердый (того же корня, что и творить), редкий (родственное лат. rete «сеть»), скудный (того же корня, что и щадить), гнедой (родственное ст.-слав. гн?сти «зажигать, жечь») и т. д.
Слово *soldb < сладкий первоначально значило «с солью, соленый» (ср. солоно, готск. salt с суффиксами -п- и -t-), затем «припрайленный», а значит, «вкусный», а потом уже приобрело более узкое значение — «вкуса сахара, содержащий в себе сахар». В результате «единокровные» слова соленый и сладкий выступают сейчас как чужие.

Еще одно, последнее, заданье

 Рубрика: Слово и художественный текст

Перед тем, как мы расстанемся, совершите самостоятельное небольшое путешествие по стихотворным страницам А. Т. Твардовского, с анализа художественного текста которого мы начали конкретный разговор о поэтическом слове, впервые посмотрели на литературное произведение внимательными глазами.
Выполните еще одно (последнее) мое задание по определению значения и характера употребления, художественной значимости, оригинальности и правильности содержащихся в приводимых далее отрывках слов, форм и выражений. При необходимости обращайтесь к толковым словарям, но прежде попытайтесь вывести искомое из окружающего контекста сами. Ключ, по которому вы можете проверить правильность ответов, находится, как обычно, за данным заданием. Не заглядывайте туда, прежде чем не попытаетесь вначале решить для себя вопрос сами. Однако обязательно и тщательно прочтите после мои ответы. Пусть даже в моих вопросах к вам будут, как писал поэт, «совсем знакомые слова». Уверяю, что и при правильном решении вами поставленной задачи в моем «ключе» вы обязательно найдете что-то для вас незнакомое, интересное и полезное.
I. Что обозначают выделенные курсивом слова? Почему А. Т. Твардовский употребил их здесь? В какой степени использование им соответствующих фактов оправдано и соответствует литературным нормам современного русского языка?
1. Нас отец, за ухватку любя, Называл не детьми, а сынами. Он сажал нас обапол себя И о жизни беседовал с нами. («Братья»)
2. И девчонка у колодца Скромный делает кивок. Журавель скрипит и гнется, Вода льется на песок.
(«Шофер»)
Поник журавель у колодца, И некому воду носить. И что еще встретить придется — Само не пройдет, не сотрется, — За все это надо спросить...
{«Армейский сапожник»)
3. Косые тени от столбов Ложатся край дороги. Повеет запахом хлебов — И вечер на пороге.
{«В поселке»)
4. У дороги дуб зеленый Зашумел листвой каляной. Над землею истомленной Дождь собрался долгожданный...
{«В поселке»)
5. От порога дед спешит Сразу все заметить: Вот яичница шипит
С треском на загнете. («Еще про Данилу»)
6. И на каждой печке новой, Ровно выложив чело, Выводил старик бедовый Год, и месяц, и число.
(«Ивушка»)
7. Ты проглядел уже, старик, Когда из-за горы
Они пробили бечевик К воротам Ангары.
(«Разговор с Падуном»)
8. Дорога дорог меж двумя океанами,
С тайгой за окном иль равнинами голыми. Как вехами, вся обозначена кранами — Стальными советского века глаголями.
(«Дорога дорог»)
9. Когда над изгибом тропинки
С разлатых недвижных ветвей Снежинки, одной порошинки, Стряхнуть опасается ель.
(«Спасибо за утро такое,..»)
10. На дне моей жизни, на самом донышке Захочется мне посидеть на солнышке, На теплом пёнушке. («На дне моей жизни...»)
11. Чуть зацветет иван-чай, — С этого самого цвета — Раннее лето, прощай, Здравствуй, полдневное лето.
(«Чуть зацветет иван-чай...»)
12. В зрелости так не тревожат меня Космоса дальние светы,
Как муравьиная злая возня Маленькой нашей планеты. («Полночь в мое городское окно...»)
П. Найдите сами слова и обороты, требующие толкования с позиции рядового читателя, и попробуйте объяснить их значение и употребление:
1. И среди дерев укрыт, Выстроившись чинно, Дружно воет и гудит Городок пчелиный. Луг некошеный душист, Как глухое лядо.
Вот где благо, вот где жизнь — Помирать не надо.
(«Еще про Данилу»)
2. Где нет ни жары парниковой, Ни знатных зимой холодов, Ни моря вблизи никакого, Ни горных, конечно, хребтов;
Ни рек полноты величавой, А реки такие подряд, Что мельницу на два постава, Из сил выбиваясь, вертят.
Ничем сторона не богата, А мне уже тем хороша, Что там наудачу когда-то Моя народилась душа.
Что в дальней дали зарубежной, О многом забыв на войне, С тоской и тревогою нежной Я думал о той стороне.
(«О родине»)
3. Все так: и краток век людской, И нужен людям свет,
Тепло, и отдых, и покой, — Тебе в них нужды нет. Еще не все. Еще у них, В разгар самой страды, Забот, хлопот, затей иных И дела до беды.
{«Разговор с Падуном»)
4. Там память горя велика, Глухая память боли. Она не стишится, пока Не выскажется вволю.
(«Дом у дороги»)
5. В холодной пуне, не в дому, Солдат, под стать чужому, Хлебал, что вынесла ему Жена тайком из дому.
(Там же)
6. И сладко пьет родной, большой, Плечьми упершись в стену,
По бороде его чужой Катятся капли в сено.
(Там же)
7. Я мал, я слаб, я нем, я глуп И в мире беззащитен;
Но этот мир мне все же люб — Затем, что я в нем житель.
(Там же)
8. Из новоприбывших иной — Гостинцем не погребуй
Делился с пленною семьей Последней крошкой хлеба. (Там же)
9. И тут, на росстани тайшетской, Когда вагон уже потек,
Он, прибодрившись молодецки, Вдруг взял мне вслед под козырек. («За далью — даль»)
10. И очутиться вдруг в Сибири В полубезвестной точке той,
Что для тебя в подлунном мире — Отныне дом и адрес твой.
{Там же)
11. А мы тем часом
Свою в виду держали даль. И прогремела грозным гласом В годину битвы наша сталь.
(Там же)
12. И, опершися на косье, Босой, простоволосый, Ты постоял — и понял все, И не дошел прокоса.
Не докосил хозяин луг, В поход запоясался, А в том саду все тот же звук Как будто раздавался.
Он сердце ей насквозь изжег Тоскою неизбытной, Когда косила тот лужок Сама косой небитой.
(«Дом у дороги»)
III. Какие строки из русской классики XIX в. вспоминаются вам при чтении приводимых далее отрывков? Чем они могут объясняться?
1. По окнам вспыхивает свет. Час мирный. Славный вечер. Но многих ныне дома нет, Они живут далече.
(«В поселке»)
2. Да, есть слова, что жгут, как пламя, Что светят вдаль и вглубь — до дна, Но их подмена словесами Измене может быть равна.
Вот почему, земля родная, Хоть я избытком их томим, Я, может, скупо применяю Слова мои к делам твоим.
(«Слово о словах»)

Быть самим собой

 Рубрика: Слово и художественный текст

Среди великих русских поэтов, произведения которых теперь бессрочно принадлежат нашей стихотворной классике, свое особое место занимает Александр Трифонович Твардовский (1910—1971). Истинно народный поэт, живший с народом и для народа, он был замечательным художником слова, по-настоящему взыскательным и строгим к себе и другим. Поэт-гражданин, он был большой и совершенно самобытной личностью, словно по фамилии твердым в своих идейных и художественных убеждениях. И вместе с тем в своих произведениях, и в жизни он был самым обычным человеком, только удивительно искренним, прямым и поразительно чутким к человеческой и поэтической красоте, человеком, хотевшим и — что еще важнее — умевшим при любых обстоятельствах быть всегда самим собой (нередко в самых тяжелых для него жизненных обстоятельствах).
Твардовский был до мозга костей нашим современником, но его поэзия будет, вне всякого сомнения, современной и для наших потомков. И в первую очередь потому, что она в высшей степени правдива — и большой и малой правдой реальной жизни, и высокой правдой словесного искусства.
В лирических стихотворениях поэт прямо и непосредственно открывает перед читателями самое заветное и сокровенное. Его лирические строки строго и безыскусственно представляют нам размышления поэта о времени и о себе, раздумья о прошлом и будущем родины и народа, о своей судьбе и судьбе других, с которыми вместе он «честно тянул воз» «во имя наших и грядущих дней»; они полно и явственно выражают его радости и печали, сомнения и надежды.
Его честный и щедрый поэтический голос нельзя слушать без волнения и отклика, он убеждает своим народным оптимизмом, непоколебимой верой в светлое будущее, памятью к прошлому, любовью к земной красоте, неразрывной связью с родной природой и эпохой.
Душевная чистота и трепетность лирики Твардовского, его высокая художественная правота и обаятельность всегда шли рука об руку с обязывающим чувством личной ответственности поэта «за все на свете до конца».
Среди драгоценных в своей человеческой душевности лирических страниц Твардовского более других, пожалуй, выделяются лирические миниатюры, где девиз позднего Твардовского — «Короче. Покороче» — проявился с особенной силой и яркостью.
В лирике Твардовского совсем немного языковых шумов и помех, которые требовали бы лингвистического комментария как такового. Однако это не значит, что она не нуждается вовсе в замедленном чтении (иногда даже под филологическим «микроскопом»). Последнее здесь не менее необходимо, нежели, скажем, при чтении Пушкина, но уже для того, чтобы за фасадом хорошо известных нам фактов современного русского языка не просмотреть получаемые ими под пером поэта смысловое и стилистическое приращения, их эстетическую новизну и свежесть. Лирическому словоупотреблению Твардовского в принципе чужды слова и фразеологические обороты архаического и диалектного характера, в нем исключительно редки отступления от литературных норм в грамматике и фонетике, оно не терпит «словес», «краснословья» и «трезвона», всей той поэтической шелухи, которая так характерна для эрзац-литературы. Слова поэта «питало сердце», «смыкал живой разум», и «сказочную быль» нашей жизни он выражал честными и знакомыми словами, словами, «что жгут, как пламя» и «светят вдаль и вглубь — до дна», и притом так, «чтоб не мешать зерна с половой, самим себе в глаза пыля».
Заветные слова лирики Твардовского, мудрые и волнующие по своему содержанию, всегда просты и прозрачны, без капли лингвистической эквилибристики и образной нарочитости и изощренности. Тем не менее и одновременно (и это лежит на поверхности) язык и стиль лирических произведений Твардовского предстают перед нами как нечто, глубоко впитавшее в себя все ранее известные животворные эстетические «сложности» русской стихотворной классики — от так называемой традиционно-поэтической лексики до художественных образов и символики.
Как будто совершенно бесхитростный, безыскусственный язык лирики Твардовского построен на самом деле очень хитро и искусно и тщательно скрывает большую творческую работу поэта над словом. Это по своему существу золотой сплав наиболее выразительных средств живого народного слова и самых дорогих ценностей русской художественной речи.
Высокая филологическая культура поэтического языка Твардовского — при всей внешней непритязательности — видна в каждом его стихотворении, поэтому для иллюстрации этого положения можно обращаться к любому.
Обратимся к последнему опубликованному при жизни Твардовского стихотворению. Это чеканные и искренние до боли слова обета и одновременно нравственного завещания настоящего поэта-гражданина, вся жизнь которого была посвящена служению добру, людям.
К обидам горьким собственной персоны Не призывать участье добрых душ. Жить, как живешь, своей страдой бессонной, Взялся за гуж — не говори: не дюж.
С тропы своей ни в чем не соступая, Не отступая — быть самим собой. Так со своей управиться судьбой, Чтоб в ней себя нашла судьба любая И чью-то душу отпустила боль.
Духовная программа Твардовского изложена здесь таким удивительным образом, что в то же время является поэтической характеристикой его постоянной жизненной позиции и самой жизни.
Звучный ряд привычных слов выстроен так, что эта стихотворная миниатюра выступает для нас и как строгий приказ поэта самому себе, и как горячий призыв к другим всегда быть самим собой, «жить, как живешь», честно и упорно заниматься своим любимым трудом, жить, не жалуясь на трудности и не отступая от своих убеждений, жить так, чтобы становилось легче жить другим.
Такое обобщенное, вселичное значение текст приобретает потому, что взволнованные и чистые слова большого поэта синтаксически оформлены в цепочку стройных инфинитивных предложений с модальной семантикой долженствования, где собственный твердый обет и страстная просьба к читателям слиты воедино.
Структурно составляющие стихотворение четыре инфинитивных предложения организованы по две строки. Только последнее состоит неожиданно из трех строк, хотя формально могло как будто уложиться в две: «Так со своей управиться судьбой, Чтоб в ней себя нашла судьба любая».
Но это только как будто. В последней (девятой) «висячей» строке стихотворения с неожиданным присоединительным и содержится едва ли не самое главное: «мысль о том, чтобы жить, помогая счастливее и лучше жить другим». Эта строфически «лишняя» строка, которая «представляется присоединительно-заключительным аккордом» и «побуждает видеть в нем композиционно-смысловую вершину произведения» (Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1940. С. 312), изящно, чисто по-пушкински, венчает стихотворение и как определенную структуру, и как смысловое целое.
Концовка стихотворения Твардовского не менее экспрессивна и выразительна, нежели, например, та, которую мы наблюдаем в стихотворении А. С. Пушкина «Близ мест, где царствует Венеция златая...»:
На море жизненном, где бури так жестоко Преследуют во мгле мой парус одинокой, Как он, без отзыва утешно я пою И тайные стихи обдумывать люблю.
Дисциплинированное и логичное изложение нравственной заповеди сознательно сложено Твардовским из прозаически-добротных и как бы лишенных нежности, твердых, как в клятве, слов, и звучат они торжественно и призывно.
Формальное отсутствие лирического «я» — в связи с отсутствием при безличном и обобщающем инфинитиве местоимения первого лица и, напротив, наличием вселичного притяжательного местоимения свой, возвратного себя и определительного любой — ведет к тому, что «мысль и чувство изливаются так, как если бы говорил не поэт, а любой человек, живущий достойной жизнью и не желающий терять своего достоинства» (Кондратович А. А. А. Твардовский. М., 1979. С. 329), человек, который хочет, чтобы и другие жили так же.
Что очень характерно для Твардовского, и в этих блистательных стихах тонкую эмоциональность и человеческое волнение нам предлагают самые обыденные и неброские слова и выражения. Тут — «не убавить, не прибавить»: и добродушно-ироническая перифраза собственная персона как обозначение себя со стороны, и народно-поэтическое наименование своего «пристально любимого труда» (страда бессонная), и мужественная пословица Взялся за гуж — не говори: не дюж, и милый (особенно в сочетании с существительным судьба) разговорный глагол управиться в значении «справиться, одолеть» и т. д.
Лирическая напряженность стихотворения, его обетный и призывный характер создаются Твардовским различными языковыми средствами. На это работает дотошная продуманность композиции, в частности, следование друг за другом трех простых (!) предложений с завершающей сложноподчиненной концовкой, имеющей к тому же присоединительную конструкцию с и. Этому служит также мастерское использование инверсии (обида горькая, страда бессонная, судьба любая, с тропы своей), синтаксический параллелизм и лексические повторы (жить, как живешь, не соступая — не отступая, душ — душу) и даже аллитерации (например, «перезвон» согласных б — п, д — т и особенно с, ср.: «С тропы своей не соступая, Не отступая — быть самим собой», где с тропы своей как бы тянет за собой не соступая, а последнее — не отступая).
Есть в этом стихотворении несомненная «перекличка» с Пушкиным: так живо оно своей глубинной сущностью (при всей особенности и непохожести) воскрешает в нашей памяти пушкинские «Поэту» и «Памятник».
Правда, у Твардовского поднимаемая нравственная проблема решается созвучно с нашим временем, подается и прочитывается уже в общечеловеческом плане: речь идет не столько о поэте, сколько о любом смертном вообще (в том числе, конечно, и о поэте, каким его представлял себе и каким был сам Александр Трифонович). «Усовершенствуя плоды любимых дум» и «не требуя наград за подвиг благородный», Твардовский всегда был самим собой, «ни в чем не соступая и не отступая», шел своей тропой, но это была народная тропа, широкая и свободная дорога народа, которому (только ему) он служили и любовью которого дорожил бесконечно.

«Прощай, немытая Россия…» М. Ю. Лермонтова

 Рубрика: Слово и художественный текст

Горькое значение стихотворения Лермонтова «Прощай, немытая Россия...» с гневом и грустью воспринимается каждым нравственно здоровым человеком даже сейчас, хотя со времени его появления прошло уже почти 160 лет и живем мы в совершенно ином государстве. Написанное, несомненно, экспромтом в апреле 1841 г., оно ходило по рукам в разных списках, пока, наконец, не было опубликовано в 1887 г. в том виде, в котором мы знаем его сегодня, в журнале «Русская старина» известным лермонтове-дом XIX в. П. Висковатым. Современники читали это произведение и как стихотворное выражение глубоко личной и незаслуженной обиды Лермонтова на Николая I за его отказ уволить поэта в отставку, и как острую политическую характеристику самодержавной и крепостнической России. В общем, таким лично-общественным, написанным чеканным стихом, «облитым горечью и злостью», это произведение как будто и должно восприниматься. За вырвавшимися словами обиды поэта на то, что царь не утвердил
О представление командующего на
Кавказе от 3 февраля 1841 г. к награждению Лермонтова орденом «Золотая полусабля» и снова посылает его из двухмесячного отпуска в действующую армию, несмотря на настойчивые просьбы В. А. Жуковского, ходатайствовавшего за восходящую звезду русской поэзии, в стихотворной миниатюре мы ясно чувствуем трезвую и твердую оценку российской действительности того времени, своей несчастной, «убогой и обильной», забитой, горячо и беззаветно любимой родины, своей «немытой России». Стихотворение, прямо гипнотически заражающее современного читателя лермонтовским чувством гнева и горечи, своей поразительно отточенной формой и логикой, тем не менее, несмотря на прозрачность словесной ткани, четкую и ясную композицию, в коммуникативном отношении простым для нас не является. Языковые шумы и помехи заставляют читателя, если он хочет понять стихотворение до конца, анализировать эту миниатюру очень бережно и неспешно.
Семантически-поверхностно и композиционно восьмистишие достаточно непритязательно, делится на две части и по содержанию, и по «плану выражения». Первое четверостишие представляет собой перифрастическое обозначение России, с которой поэт прощается, вновь высылаемый на Кавказ. Во втором четверостишии выражается надежда, что хотя бы в действующей армии ему будет более легко и свободно.
Прочитаем внимательно лермонтовское стихотворение и построчно, и построфно.
В первой строке нас сразу же останавливает и повергает в недоумение казалось бы совершенно неожиданный эпитет немытая к названию отчизны, которую Лермонтов любил и не щадя жизни защищал. Что вкладывает поэт в этот эпитет и что хочет им сказать нам? Вопрос трудный. Но можно, пожалуй, согласиться в целом с тем, что по этому поводу говорит Т. Г. Динесман: «Оскорбительно-дерзкое и вместе с тем проникнутое душевной болью определение родной страны («немытая Россия») представляло собой исключительную по поэтической выразительности и чрезвычайно емкую историческую характеристику, вместившую в себя всю отсталость, неразвитость, иначе говоря, нецивилизованность современной поэту России» (Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 452). Но обратимся к первому слову первой строчки — этикетному слову расставания прощай. Это слово используется поэтом в первичном значении, не так антонимично, как, например, у А. П. Чехова в «Трех сестрах» (Не до свиданья, а прощайте, мы больше уже никогда не увидимся) или у П. Антокольского в стихотворении «Памяти Фадеева» (Никогда не прощай, навсегда до свиданья, милый друг, дорогой человек), а как самый обычный общеязыковой обиходный синоним до свиданья. Лермонтов ехал на Кавказ в свой полк с надеждой (пусть и в полевой обстановке и сражениях, где смерть глядит отовсюду) не быть под постоянным колпаком у царских «пашей», чувствовать себя хоть в какой-то степени на воле. Но он отнюдь не думал, что его этикетное прощай окажется окончательным и бесповоротным, горьким и безысходным последним прости. Он надеялся вернуться впоследствии в Москву, в Петербург, в родные Тарханы, и его прощай звучало как до свиданья.
Начальное прощай мы встречаем в стихотворении «К морю» А. С. Пушкина. Однако пушкинское и лермонтовское прощай принципиально отличаются «объектами прощания» и семантикой этикетного слова. Лермонтов прощался с отчизной, забитой и глухой, крепостнической «немытой Россией», где он был для власти и нежелательным, и нелюбимым. Пушкин прощался со свободной стихией (в Крыму он вращался в высшем обществе и жил относительно свободно).
Пушкин прощался с морем навсегда (В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые...). И его прощай звучало как знак расставания со свободой навсегда. Т. Г. Динесман справедливо пишет, что у Лермонтова «1-я строчка синтаксически и ритмически воспроизводит зачин пушкинского «К морю»: Прощай, свободная стихия» (Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 452). Но этим только и ограничивается. Между тем эта реминисценция требует к себе большего внимания хотя бы потому, что она прямо и непосредственно связана со сходными событиями, послужившими причиной появления стихотворений «К морю» и «Прощай, немытая Россия...». Лермонтов сознательно «творчески» использовал начало пушкинского «К морю» потому, что оба поэта писали эти свои стихи в связи с новой ссылкой (Пушкина — из Одессы в Михайловское, Лермонтова — опять на Кавказ в действующую армию). Царские чиновники, не испытывая к обоим поэтам любви или хотя бы расположения, не были способны на великодушие и порядочность. Эта экстралингвистическая деталь появления переоформленного Лермонтовым пушкинского этикетного обращения весьма важна. Кстати, у Пушкина в стихотворении «К морю» есть еще одно место, получившее специфическое отражение в лермонтовском «Прощай, немытая Россия...». Вот оно:
Не удалось навек оставить Мне скучный, неподвижный брег, Тебя восторгами поздравить И по хребтам твоим направить Мой поэтический побег!
И дело здесь не только в том, что ими обоими было использовано в пятой строчке слово хребет (Быть может, за хребтом Кавказа), но и в высказываемой надежде (у обоих поэтов так и не сбывшейся), что как-нибудь удастся стать относительно свободным от царских «пашей».
Вторая строчка первой строфы представляет собой уточняющую перифразу к предмету расставания — немытой России. Яркая и выразительная, она четко характеризует родину как страну рабов — страну господ. Антитеза во фразе скрепляется повтором слова страна в единое целое, образуя чисто лермонтовский афоризм. Заметим, что слово раб в этой строчке имеет более широкое и обобщенное значение, нежели, например, в «Евгении Онегине» А. С. Пушкина (Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил, И раб судьбу благословил), где оно означает «крепостной». Род. п. господ — также не форма вновь входящего в употребление (правда, не без понятных трудностей) этикетного господа. Это обозначение вообще власть имущих, от дворян до чиновников.
Очень своеобразны третья и четвертая строчки, выражающие детализирующие предметы расставания — мундиры голубые (жандармы) и народ. В принципе они в развернутом виде «повторяют» антитезу предыдущей строки.
В версификационном же отношении они являются классическими конструкциями с присоединительным и:
И вы, мундиры голубые, И ты, им преданный народ.
Метонимическое обозначение жандармов требует соответствующих, как говорится, фоновых знаний: в XIX в. форменной одеждой жандармов были мундиры голубого цвета.
На четвертой строчке первой строфы нужно остановиться особо, хотя она в смысловом отношении кажется совершенно ясной. Особенно тогда, когда мы знаем, что в списках и в первых публикациях были в ходу и такие варианты: И ты, послушный им народ; И ты, покорный им народ. Однако это только в том случае, если из памяти уже успела уйти предыдущая строчка. Ее же наличие в памяти (И вы, мундиры голубые) заставляет сразу подумать о явно мнимой логичности следующей: И ты, им преданный народ. Когда это русский народ (пусть и такой-сякой!) был безропотным, всегда верным, покорным и послушным царю и его приспешникам? Разве не являются отражением реальных событий «Капитанская дочка» А. С. Пушкина и «Вадим» М. Ю. Лермонтова? А В. И. Коровин, между прочим, в книге «Творческий путь М. Ю. Лермонтова» (М., 1973), принимая, кстати, неавторский эпитет послушный (о& этом см. ниже), в частности, пишет: «Действительно, любовь к такой родине, где на каждом шагу попрано человеческое достоинство, где за каждым бдительно шпионят «голубые мундиры», где столь безропотен «послушный им народ», не может не показаться "странной"». Такое ли значение имеет в разбираемой строчке слово преданный, которое характерно для него сейчас, — «беспредельно верный»? Попутно заметим, что современное значение преданный «вероломно, изменнически выданный» требует творительного надежа (ими), а не дательного (им). Т. Г. Динесман (как часто это делают литературоведы, не обращая внимания на «языковые мелочи») нисколько не сомневается в том, что это именно так, что в результате приводит исследователя к совершенно неправильной, более чем странной и нелепой интерпретации всей первой строфы: «И все это, вместе взятое, — крепостническое рабство, жандармский произвол и жалкая «преданность» ему — предстает в поэтической формуле Лермонтова как нечто единое, чему он говорит решительное "прощай"». О характере и значении этого этикетного слова мы уже говорили выше.
На самом деле слово преданный здесь имеет абсолютно другое, никак эмоционально-экспрессивно не окрашенное, прямое номинативное значение «отданный во власть» < «переданный в распоряжение кого-либо» Это убедительно доказал еще
B. В. Виноградов в книге «Проблема авторства и теория стилей».
Второе четверостишие, как уже отмечалось, выражает (и то с оговоркой быть может) слабые надежды поэта на то, что на Кавказе он сможет быть более свободным от правительственной заботы:
Быть может, за хребтом Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
М. Ю. Лермонтов высказал эти надежды именно в таких словах. Об этом сказано в примечаниях И. Л. Андроникова к собранию сочинений М. Ю. Лермонтова (М., 1964. Т. 1.
C. 594). В некоторых списках стихотворения вместо пашей мы находим царей или вождей, но эти слова во множественном числе в данном контексте были совершенно невозможны по экстралингвистическим причинам.
В пользу слова пашей говорит и характерная для поэта точная рифмовка ушей — пашей, и тот факт, что в николаевской России существительное паши как наименование турецких военных сановников иронически употреблялось для обозначения жандармов, поскольку Турция для русского общества в 20-е гг. XIX в. была деспотическим государством (особенно в период национально-освободительной борьбы греков). О последнем наглядно свидетельствует еще юношеское, написанное в эзоповской манере стихотворение «Жалобы турка», с объясняющим P. S. и строками: Там стонет человек от рабства и цепей!.. Друг! этот край... моя отчизна!
Кончается стихотворение «Прощай, немытая Россия...» парой синтаксически однородных и лексически близких строк в виде анафоро-тавтологического повтора предлога и местоимения (от их), одноструктурных слов с одинаковыми начальными и конечными морфемами, идентичных словоизменительных форм, частей речи и однотематических слов (глаз — ухо).
Первое четверостишие с двумя присоединительными союзами и скрепляется в единое целое анафорическими последними строчками с предлогом от. Ритмо-синтаксический параллелизм двух последних строк первого и второго четверостиший скрепляет высказывание в текст, не только не требующий продолжения, но и не могущий быть продолженным. Сказано все то, что автор задумал сказать, поставив все точки над и.
В заключение лингвистического анализа второго четверостишия необходимо, пожалуй, еще отметить лексико-фо-нетический архаизм сокроюсь (вместо скроюсь), использованный по традиции как поэтическая вольность (ср. у А. С. Пушкина: Подымем стаканы, Содвинем их разом), и редкий в поэтической речи М. Ю. Лермонтова словообразовательный неологизм всеслышащих (ушей), образованный им по модели церковнославянского слова всевидящий (ср. в Патерике Печерском XIII в.: «...мняхъ сие укрыти от всевидящего Бога»).
Проведенный анализ стихотворения наглядно показывает, как далеко иногда находится читатель от правильного понимания написанного поэтом, особенно если последнее отделено от читающего большой временной дистанцией, читается наспех или предвзято, без учета исторических реалий и изменчивости языковых единиц и особенностей их употребления. Он же лишний раз доказывает необходимость лингвистического анализа художественного произведения, коль скоро мы хотим адекватно, по-авторски воспринять его как информационно-эстетическое целое.

От березового молока до плакучей лещуги

 Рубрика: Слово и художественный текст

Как самобытный поэт со своим ярким неповторимым художественным почерком С. Есенин полностью владел «тайнами соединения слов» (А Грин). Именно этим приемом прежде всего создавалась его особая стилистическая манера письма, хотя он и не чуждался вовсе словообразовательных неологизмов (достаточно вспомнить хотя бы его излюбленные безаффиксные существительные женского рода типа березь, водь, хмарь, сырь, звень, цветь, омуть и т. д.). Но было бы ошибочным все встречающиеся в его стихах необычайные словосочетания ставить на одну доску.
Многие из них действительно являются стилистически заданными «изобретениями» поэта, созданными как образные кусочки художественного целого на базе уже существовавшего в традиционно-поэтической и фольклорной речи материала.
Именно они создают есенинское песенное слово во всех его формах и проявлениях, так похожее и так отличное от стихотворного почерка других. Приведем несколько примеров: Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне («Не жалею, не зову, не плачу...»), В сердце ландыши вспыхнувших сил («Я по первому снегу бреду...»), Топи да болота, синий плат небес («Топи да болота...»), По пруду лебедем красным плавает тихий закат («Вот оно, глупое счастье...»), Младенцем завернула заря луну в подол («О муза, друг мой гибкий...»), Догорит золотистым пламенем из телесного воска свеча («Я последний поэт деревни...»), Люблю, когда на деревах огонь зеленый шевелится («Душа грустит о небесах...»), Русь моя, деревянная Русь («Хулиган»), Заметался пожар голубой («Заметался пожар голубой...»), Отговорила роща золотая березовым, веселым языком («Отговорила роща золотая...») и т. д. С. Есенин прекрасно знал стихотворную классику и многие свои произведения создавал, опираясь и отталкиваясь от соответствующих мыслей, образов, слов старой доброй поэзии. Особенно много в его стихах мы находим отголосков творений Пушкина (ср. хотя бы стихотворения «Русь советская», «Отговорила роща золотая...», «Стансы», «О муза, друг мой гибкий...» и т. д.).
В этой заметке хотелось бы обратить внимание на то, что рядом с есенинскими авторскими новообразованиями (они приводились) могут быть и наблюдаются такие словосочетания, которые — при всей для нас их необычности — являются для русского языка первой четверти XX в. самыми что ни на есть привычными и простыми. И путать их с есенинской поэтической новью никоим образом нельзя.
Приведем пример: ...Туда, где льется по равнинам березовое молоко. Здесь мы встречаем необычное сочетание слова березовое со словом молоко (мы знаем березовые дрова, в крайнем случае — березовую кашу — «порку»), но такого словесного ансамбля не знали. Это типичный для С. Есенина образ стоящих на равнинах березовых рощ, сравнение их с цветом молока.
Вот перед нами стихотворение «В лунном кружеве украдкой...»:
Разыгралась тройка-вьюга, Брызжет пот, холодный, терпкий, И плакучая лещуга Лезет к ветру на закорки.
Здесь мы наблюдаем совсем иное. Никакой экспрессивной нагрузки выделенное словосочетание не несет и вообще непонятно, пока не узнаем, что такое лещуга (прилагательное плакучая нам известно — «с длинными свисающими вниз ветвями растения, чаще всего деревья»). О том, что значит лещуга, а следовательно, и о значении словосочетания плакучая лещуга можно узнать, только заглянув в «Словарь русских народных говоров» под ред. Ф. П. Филина и Ф. П. Сорокалетова (Л., 1981. С. 38). Там сказано, что лещуга обозначает в разных рязанских говорах чаще всего нерасчлененное название всяких травянистых (аир тростниковый, манник водный и др.) растений по берегам водоемов (лещуга — это «трава широкая, в два пальца»).