В работах по культуре речи стало привычкой относиться к этому слову в целом отрицательно, как к просторечному, будто бы придающему речи манерность и слащавость. Однако даже в них глагол кушать «разрешается» свободно и без каких-либо ограничений употреблять при приглашении к столу и при обращении к детям (см., например: Краткий словарь трудностей русского языка. М., 1968. С. 127). Поэтому форма кушайте является не только современной и актуальной, но и при вежливом обращении более предпочтительной и, значит, более правильной, нежели глагол ешьте. Более того, кажется очень субъективным и произвольным наклеиваемый иногда ярлык неправильности даже по отношению к личным формам этого глагола (см. там же).
Право же, никакой манерности и тем более слащавости формы кушаю, кушаешь, кушает и т. д. сами по себе не имеют. В их недоброжелательной оценке со стороны говорящих (а не только справочников по практической стилистике русского языка) в свое время сказалось отношение народа к господам (ведь господа не ели, а кушали!). Но с тех пор, как и во многих других словах, в глаголе кушать постоянно происходит процесс стилистической нейтрализации, стирающий в нем этот особый «неприязненный» обертон.
Современная речевая практика, в том числе и практика печати, свидетельствует, что слово кушать постепенно становится самым обыкновенным и привычным синонимом слова есть. И частые отступления от так называемых нормативных рекомендаций — яркое тому свидетельство. В предложении Ни павильона для одежды, ни киоска, где можно выпить воды, скушать бутерброд по существу так же нет ничего неправильного, как и в следующих строках из поэмы «Руслан и Людмила» А. С. Пушкина:
«Вдали от милого, в неволе, Зачем мне жить на свете боле?.. Не нужно мне твоих шатров, Ни скучных песен, ни пиров — Не стану есть, не буду слушать, Умру среди твоих садов!» Подумала — и стала кушать.
А теперь перенесемся в XX в. Среди замечательных русских поэтов XX в. С. Есенин занимает свое особое и очень почетное место. Настоящий сын русского народа, он стал подлинным народным художником слова, «всем существом поэта» искренне и страстно любившим и воспевавшим свою великую Родину, ее людей, природу, радости и заботы, «все, что душу облекает в плоть».
Его чудесная лирика привлекала и привлекает читателей не только какой-то удивительно сердечной трепетностью и теплотой, беззащитной душевной широтой и открытостью, но и своим специфически есенинским — душистым и многоцветным — «песенным словом». А как справедливо говорил сам поэт: «миру нужно песенное, нежностью пропитанное слово». Было бы, однако, глубоко ошибочным думать, что неповторимые стихи Есенина — поскольку они «все на русском языке» (А. Твардовский) — одинаково близки и понятны нам (даже в «плане выражения», не говоря уже об идейном содержании).
Поэтическая речь С. Есенина как особое эстетическое явление представляет собой совершенно уникальный сплав самых разнородных языковых средств. «Сумасшедшее сердце поэта», который для людей всегда был «рад и счастлив душу вынуть», слило в ней в одно единое художественное целое «кипение и шорох» самых различных «словесных рек». Говор родной Рязанской деревни и образная система русского устного народного творчества у С. Есенина мирно соседствуют с языком и стилистикой русской поэтической классики (включая традиционно-поэтическую лексику и фразеологию). В таком феномене его стихотворного творчества сказались как крестьянское происхождение и семейное воспитание, так и соответствующие литературная школа, влияние и пристрастия.
Именно поэтому в художественной резьбе и вязи есенинской поэзии читатель нашего бурного времени встретит немало чуждого и чужого, неясного, трудного для правильного понимания и адекватного восприятия как в самом языке — строительном материале речевого произведения, так и в образной системе. «Мирные глаголы» стихотворений и поэм С. Есенина зачастую оказываются уже воинственно непонятными, антикоммуникативными, что заставляет пристально разглядывать их через лингвистическое увеличительное стекло, осторожно взвешивать на весах своей читательской памяти, а в ряде случаев и просто прибегать к помощи соответствующих комментариев.
В связи с этим стихи С. Есенина, как, естественно, и всякие другие, требуют к себе бережного отношения, внимательного и размеренного чтения, иначе многое в нашем читательском сознании останется «за кадром», будет размыто, неясно и даже неправильно понято. И хотя поэт в определенном плане был прав, когда писал о том, что «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянье», истинное лицо многих слов, строчек, отрывков и целых стихотворных произведений мы видим в их настоящем свете только тогда, когда «сталкиваемся» с ними «лицом к лицу».
Один пример — заглавное словосочетание мирные глаголы. У С. Есенина оно встречается в отрывке из неоконченной поэмы «Гуляй-поле»:
Россия! Сердцу милый край! Душа сжимается от боли. Уж сколько лет не слышит поле Петушье пенье, песий лай.
Уж сколько лет наш тихий быт Утратил мирные глаголы. Как оспой, ямами копыт Изрыты пастбища и долы.
Нам ясно, что речь здесь идет не о глаголах вроде не жалею, не зову, не плачу, а о существительном глагол в его старом значении — «слово», отложившемся в глаголе разглагольствовать. Это нам сразу же подсказывают хорошо знакомые строчки А. С. Пушкина «Глаголом жги сердца людей» и «Когда божественный глагол До слуха четкого коснется». И не случайно. Ведь в последней краткой автобиографии «О себе» в октябре 1925 г. С. Есенин писал: «В смысле формального развития теперь меня тянет все больше к Пушкину».
Элементы традиционно-поэтического словаря, характерные для произведения Пушкина, его образы наблюдаются у Есенина очень часто. В процитированных строчках таким фактом, в частности, является традиционно-поэтическое долы, рифмующееся с глаголы (ср. у Пушкина: «В безмолвной тишине почили дол и рощи, Звенит промерзлый дол» и т. д.). Слово глагол в устарелом значении «слово» встречается у С. Есенина неоднократно. Так, например, в паре с тем же существительным дол оно звучит и в стихотворении «Душа грустит о небесах...»:
Понятен мне земли глагол, Но не стряхну я муку эту, Как отразивший в водах дол Вдруг в небе ставшую комету.
Приведенный только что пример, кстати, ближе к пушкинским. И не только в грамматическом плане, но и в смысловом. Ведь слово глагол, такое частое в русской поэтической классике, употребляется в значении «слово» — «речь» и поэтому только в единственном числе (ср. у Г. Р. Державина: «Муза! таинственный глагол Оставь и возгреми трубою...»).
Что касается отрывка из неоконченной поэмы «Гуляй-по-ле» С. Есенина, то в данном произведении поэт — и это надо обязательно видеть и учитывать — как бы возвращает слову глагол и его первозданный смысл («о^цно отдельно взятое слово»), и его соответствующие грамматические свойства употребляться во множественном числе. В результате со слова стирается оттенок торжественно-патетической поэтичности, и оно из божественного и таинственного глагола превращается под пером С. Есенина в простое человеческое слово, мирно живущее с самыми обыкновенными словами ямы, копыта, с одной стороны, и сердцу милый край, душа сжимается от боли — с другой. И определяющее его прилагательное мирные лишний раз это подчеркивает.
В этой и следующих заметках пойдет речь о парадоксальном на первый взгляд явлении, когда мы, читая стихотворную классику XIX в., оказываемся вынужденными... нарушать нормы современного литературного произношения.
В самом деле, по существующим сейчас орфоэпическим правилам исконный звук е в положении после мягких согласных под ударением перед твердыми произносится ныне только как ['о]: живёт, зовёт, несёт, полёт, зелёный, мёд, слёз, закалённый и т. д. (вспомним, что значком ['] обозначается мягкость предшествующего согласного звука). Собственно говоря, в приведенных словах и формах (по своему возрасту — не старше XV в.) в настоящее время живет уже звук [о], а не [э], т. е. буква ё. К графическому знаку ё для недвусмысленного выражения такого о обращаются очень редко: либо в учебных целях, либо для дифференциации, различения разных по смыслу звучаний (ср. все и всё).
В нашей речевой практике поэтому все указанные выше и подобные им слова и формы неукоснительно произносятся с ['о]. Такое обстоятельство приводит к тому, что окончание -ет в глаголах 3-го лица единственного числа существует только... на бумаге. В устной речи это орфографическое -ет всегда выступает как ['от].
И все-таки это наблюдается не всегда. Такое правило относится лишь к современной разговорной речи. В ее пределах из него нет никаких исключений. В ней действительно всегда перед нами окончание ['от].
А вот при воспроизведении стихотворений прошлого нам иногда придется современные нормы нарушать. И здесь правильное пойдёт уже не пойдет. Предъявленные нам поэтом версификационные условия заставят нас говорить «неправильно», не так, как, казалось бы, мы должны это делать, заботясь о чистоте и правильности нашего языка. В противном случае стихи потеряют свою основную черту, отличающую их от прозы, — рифмовку. А без рифмы, этой неразлучной подруги всякого поэта, строки произведения просто рассыплются, как карточный домик. Вот первый пример из басни И. А. Крылова «Лебедь, Щука и Рак». Вспомните, как она начинается:
Когда в товарищах согласья нет,
На лад их дело не пойдет,
И выйдет из него не дело, только мука.
Конечное нет первой строчки вынуждает нас читать слово пойдет не с ['о], а с ['э]. Иначе стихотворение перестанет быть стихотворением. Таким образом, оказывается, есть случаи, когда — чтобы не разрушать стих как нечто фонетически организованное — мы должны нарушать наши нормы произношения.
Приведем еще несколько иллюстраций, когда в аналогичных случаях поэтическая орфоэпия приходит в противоречие с законами современной литературной фонетической системы:
Все погибло: друга нет. Тихо в терем свой идет.
{В. А. Жуковский. Светлана)
Посмотрите! в двадцать лет Бледность щеки покрывает; С утром вянет жизни цвет: Парка дни мои считает И отсрочки не дает.
(К. Н. Батюшков. Привидение) Три примера из произведений А. С. Пушкина уже не на глагольные формы 3-го лица единственного числа:
Когда б оставили меня На воле, как бы резво я Пустился в темный лес! Я пел бы в пламенном бреду, Я забывался бы в чаду Нестройных, чудных грез.
{«Не дай мне Бог сойти с ума...»)
Но человека человек
Послал к анчару властным взглядом,
И тот послушно в путь потек
И к утру возвратился с ядом.
(«Анчар»)
Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим; Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам Бог любимой быть другим. («Я вас любил...»)
Во всех приведенных случаях, читая стихи, приходится произносить не идёт, даёт, взойдёт, грёз, потёк, безнадёжно (со звуком ['о]), а нейдет, идет, дает, взойдет, грез, потек, безнадежно (с ['э]), переступая правила современной орфоэпии.
Возникает законный вопрос: что представляют собой разобранные факты у поэтов XIX в.? Может быть, они срифмовали так соответствующие слова потому, что так произносили их носители русского литературного языка той эпохи? Такое предположение было бы неверным. В процессе живого общения давным-давно все образованные люди даже начала XIX в. говорили так, как было положено по законам русской разговорной речи.
Так что поэты здесь не следовали произносительному обиходу и тоже его нарушали. Однако это не было следствием их языкового небрежения или пробелов в художественном мастерстве. И квалифицировать у них соответствующие факты как фонетические ошибки нельзя. В рифмовке типа пойдет — нет они следовали за сложившейся традицией использования того, что называется поэтическими вольностями. О них писал уже основатель русского силлабо-тонического стиха, известный ученый и поэт В. К. Тредиаковский в первом издании его книги «Новый и краткий способ к сложению российских стихов» (1735), которая открыла новую эру силлабо-тонического стиха, основанную на системе ударений русского языка. Русский поэт и теоретик стиха, автор «Словаря древней и новой поэзии» (1821) Н. Ф. Остолопов определяет поэтическую вольность таким образом: «Вольность пиитическая, licentia, есть терпимая неправильность, погрешность против языка, которую делают иногда поэты для рифмы либо для меры в стихосложении». Именно данью старой традиции стихосложения и объясняются употребленные в чисто версификационных целях случаи типа пойдет вместо пойдёт и у Крылова, и у других более поздних поэтов.
Реже эта поэтическая вольность фонетического характера (есть поэтические вольности и иного рода) наблюдается даже после Лермонтова, стихи последних лет которого являются в этом отношении поразительно чистыми. Так, Ф. И. Тютчев в стихотворении «Два голоса» рифмует слово прилежно и безнадежна, в стихотворении «Не раз ты слышала признанье...» — слова умиленно и колено, в стихотворении «Певучесть есть в морских волнах...» — слова протест и звезд и т. д.
Надо отметить, что поэтические вольности допустимы лишь до определенных пределов. Их небольшой набор является закрытым для новообразований, и они всегда используются поэтом сознательно. Невольные отступления от произношения литературного стандарта (и не только у современных поэтов) — уже не поэтические вольности, а ошибки. Но об этом вы прочитаете в новелле «Что позволено Ломоносову, не позволено Есенину».
Давайте вспомним дневниковую запись Печорина от 5 июня в романе М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени». Она начинается с описания Груш-ницкого, когда он, после производства в офицеры, впервые появляется в офицерской форме:
За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий в полном сиянии армейского пехотного мундира. К третьей пуговице пристегнута была бронзовая цепочка, на которой висел двойной лорнет; эполеты неимоверной величины были загнуты кверху, в виде крылышек амура; сапоги его скрыпели; в левой руке держал он коричневые лайковые перчатки и фуражку, а правою взбивал ежеминутно в мелкие кудри завитой хохол...
В этом язвительном описании неизвестных современному читателю слов как будто нет. И тем не менее вряд ли вы полностью представляете изображаемую Лермонтовым картину вырядившегося Грушницкого. И дело здесь не только в том, что для правильного понимания необходимо хорошо знать значения слов и словосочетаний эполеты, крылышки амура и двойной лорнет. Нужно иметь в виду также и то, что непонятное может «прятаться» в самых понятных, обычных и обыденных словах.
Однако обо всем по порядку.
Значение слова эполеты, наверное, вам известно. Эполеты — это погоны с парадным шитьем, но погоны офицерские, поэтому слово эполеты ранее часто употреблялось как указание на принадлежность к офицерству:
Пришел Грушницкий и бросился мне на шею: он произведен в офицеры... — Толкуйте, толкуйте, доктор! вы не помешаете мне радоваться; он не знает, — прибавил Грушницкий мне на ухо: — сколько надежд придали мне эти эполеты...
О, эполеты, эполеты] ваши звездочки, путеводные звездочки.
Сравните подобное употребление у Пушкина:
Отроду моя солдатская шинель не была мне столь тягостна — отроду эполеты не казались мне столь завидными.
Чтобы воочию увидеть эти «неимоверной величины» эполеты у Грушницкого, надо также вспомнить крылышки амура, т. е. живописные и скульптурные изображения древнегреческого мифологического бога любви Амура в виде голого кудрявого мальчика с крылышками за спиной.
Теперь обратим внимание еще на одну деталь в портрете Грушницкого. На бронзовой цепочке щеголя висел двойной лорнет. Точное значение этого словосочетания и соответствующее зрительное представление вам дадут словарь В. И. Даля, «Словарь языка Пушкина» и контекст, взятые вместе. Лорнет — «складные очки в оправе». В принципе он может быть, как указывает В. И. Даль, и с ручкой, и на цепочке. У Грушницкого — на бронзовой цепочке. «Словарь языка Пушкина» утверждает, что у Онегина был двойной лорнет с ручкой (Двойной лорнет, сносясь, наводит На ложи незнакомых дам...). Судить о том, каким двойным лорнетом пользовался Онегин, мы не можем: контекст не дает для этого никаких, даже косвенных, показаний. Цепочка могла быть и у него!
А теперь — о том, что в словесном отношении не содержит в себе ничего несовременного, что совершенно понятно и в то же время не позволяет нам до конца и адекватно понять сообщаемое, коль скоро мы не знаем того, что заключено в так называемых «фоновых» долях значения слов, отражающих культурно-исторические факты. У Лермонтова в разбираемом отрывке подобное наблюдается в предложении Сапоги его скрипели. Оно является не простой констатацией факта скрипения. В противном случае эта фраза была бы лишней. Она имеет второй — очень информативный — план, являясь органической частью описания празднично-франтоватого костюма Грушницкого. Ведь в ней Лермонтов сообщает нам, что у его героя были также (вместе с двойным лорнетом, цепочкой, эполетами) и сапоги со скрипом, т. е. особые щегольские сапоги, по-особому сшитые сапожником, которые обычно надевались по праздникам. Вот что сообщает об этом в своем «Толковом словаре...» В. И. Даль: «Скрып, в сапогах, по заказу давальцев (т. е. заказчиков. — Н. Ш.)у лоскутки кожи, вымоченные в уксусе, пересыпанные серой и вложенные меж стельки и подошвы» — и приводит далее характерную пословицу Сапожки со скрыпом, а каша без масла.
Как видим, предложение Сапоги его скрипели — важный штрих в лермонтовском рисунке безвкусно одетого, расфранченного Грушницкого.
Как известно, в современном русском языке существуют только две соотносительные между собой формы повелительного наклонения: 2-е л. ед. ч. и 2-е л. мн. ч. Таким образом, система форм глаголов в повелительном наклонении является двучленной (в отличие, например, от шестичленной парадигмы глаголов настоящего времени).
Противопоставляются друг другу лишь формы единственного числа, с одной стороны, и множественного — с другой (ср.: веди — ведите, неси — несите и т. д.). Это противопоставление получает свое формальное выражение, аналогичное тому, что наблюдается, например, в существительных стол — столы, кость — кости.
В существительных мы видим нулевое окончание в единственном числе и материально выраженное окончание -и(-ы) во множественном. В формах повелительного наклонения веди — ведите, неси — несите, пиши — пишите и т. д. мы также видим в единственном числе нулевое окончание, а во множественном — материально выраженное окончание -те.
С окончанием множественного числа -те нельзя смешивать суффикс -те, который служит для образования формы вежливого обращения. В предложениях Ребята, идите ко мне и Ребята, идемте ко мне (ср. Ребята, идем ко мне) -те разные: в первом случае это окончание множественного числа, во втором — суффикс формы вежливого обращения.
Что касается морфемы -и, стоящей в неси, пиши и т. д. перед нулевым окончанием, а в формах множественного числа несите, пишите перед окончанием -те, то она является суффиксом, с помощью которого мы от основы настоящего времени (нес-, пиш- и т. п.) образуем основу повелительного наклонения какого-либо конкретного глагола.
Таким образом, глаголы повелительного наклонения содержат — в зависимости от того, какого они числа — либо нулевое окончание (2-е л. ед. ч.), либо окончание -те (2-е л. мн. ч.). Без окончания глаголы в форме повелительного наклонения не существуют. Но в них, по понятным причинам, в то же время нет и окончания -и. Кстати, надо иметь в виду, что в каждом глаголе повелительного наклонения обязательно есть и суффикс, и окончание, причем и та и другая морфема может быть не только материально выраженной, но и нулевой. Так, количество морфем в слове брось и в слове смотрите одинаково. В смотрите три морфемы: смотр- (корень), -и- (суффикс) и -те (окончание 2-го л. мн. ч.); столько же их и в брось: брось- ( )1-( )2, где брось- — непроизводная основа, ( )* — нулевой суффикс повелительного наклонения и ( )2 — нулевое окончание 2-го л. ед. ч.
Ответы на этот каламбурный вопрос могут быть разными. И это будет зависеть от того, о чем мы говорим и соответственно о каких глаголах идет речь. Конечно, нельзя трогать (касаться), не трогая (не касаясь).
Но трогать (волноваться, вызывать сочувствие, сострадание), несомненно, можно и не трогая (не касаясь).
Вспомним хотя бы стилистическую игру слов писателя конца XVIII — начала XIX в. А. А. Шаховского в пьесе «Новый Стерн», в которой он высмеивает Карамзина и карамзин-ское словоупотребление. В этой пьесе в ответ на реплику сентиментального князя: «Добрая женщина, ты меня трогаешь!» — крестьянка отвечает: «Что ты, барин, перекрестись! Я до тебя и не дотронулась!»
Таким образом, все дело в том, какое трогать имеется в виду. Заметим, что трогать «касаться» и трогать «волновать, вызывать сочувствие, сострадание» представляют собой омонимы, одинаково звучащие слова, значения которых не находятся между собой в отношениях «прямое — переносное». Ведь значение «волновать, вызывать сочувствие, сострадание» как родственное значению «трогать» нами сейчас не осознается. Поэтому квалификация значения глагола трогать «волновать, вызывать сочувствие, сострадание» как переносного значения глагола трогать «касаться», которую мы находим в 17-томном «Словаре современного русского литературного языка», является неверной. Кстати, не были родственными эти значения и раньше. Об этом, в частности, свидетельствует происхождение глагола трогать «волновать, вызывать сочувствие, сострадание»: это перевод франц. toucher.
Поверка и проверка не только слова, звучащие почти одинаково. Они представляют собой в то же время и синонимы. Ведь в сочетаниях вечерняя поверка в лагере и вечерняя проверка в лагере эти существительные значат одно и то же.
Частичное совпадение значений этих слов понятно и закономерно. Оно отражает синонимику глаголов поверять и проверять, имеющих помимо смысловых различий общее значение «обследовать с целью контроля, удостоверяться в правильности». Возникает вопрос: почему глаголы с разными приставками в одном из своих значений совпали? Ведь как будто по- обозначает совсем не то, что про- (ср. понести — пронести, побежать — пробежать, помаслить — промаслить и т. д.). В большинстве слов это так и есть. Однако в отдельных словах значения наших приставок могут быть очень близкими (ср.: Я побуду здесь всю весну и Я пробуду здесь всю весну и т. п.). Это наблюдается не в глаголах, обозначающих конкретное действие, связанное с движением в пространстве (в них приставки всегда имеют четкое, как правило, пространственное значение и выступают как эхо соответствующего предлога), а в глаголах абстрактного плана. Таковы и глаголы поверять — поверить и проверять — проверить, а также и их прямой и ближайший родственник сверять — сверить, давший существительное сверка.
С глаголом поверить «проверить» как исходным для слова поверка не следует смешивать омонимичные глаголы поверить со значением «доверить, вверить (что-либо)» и поверить как соотносительную форму совершенного вида к слову верить. От них будут иные производные, например, поверенный (от первого) и поверье (от второго).
Как правило, глаголы одеть и надеть употребляются в качестве слов, имеющих разные значения и — в соответствии с этим — различные словесные связи. Глагол одеть имеет значения «покрыть одеждой» и «снабдить одеждой» (одеть малыша, одеть родню) и сцепляется обычно с существительными, обозначающими человека. Глагол надеть обладает значениями «укрепить что-либо на чем-нибудь» и «целиком или частично покрыть одеждой кого-нибудь» (надеть браслет на руку, надеть плащ, надеть ботинки) и сочетается только с существительными, обозначающими неодушевленные предметы. В связи с этим разбираемые глаголы имеют при себе и различные антонимы: глаголом, противоположным по значению слову одеть, будет являться слово раздеть; антонимичным глаголу надеть будет выступать уже слово снять (ср.: раздеть малыша, родню; снять браслет с руки, плащ, ботинки и т. д.). Отмеченная смысловая разница в рассматриваемых однокорневых глаголах в первую очередь объясняется исходными пространственными значениями дифференцирующих их приставок о- и на-, соответственно указывающих на действие вокруг (ср. окутать) и на действие, направленное на поверхность (ср. накутать).
Указанное различие в семантике глаголов одеть и надеть характеризует нормативное употребление, сложившееся в русском литературном языке первой половины XIX в.
В настоящее время как в разговорной речи, так и в письменной глагол одеть нередко употребляется вместо (вернее — на месте!) глагола надеть. Некоторыми лингвистами (см. хотя бы: Правильность русской речи. М., 1965. С. 136) такое употребление характеризуется как «противоречащее традиционным литературным нормам», как грубое нарушение норм литературного словоупотребления.
Такой пуризм вряд ли, однако, оправдан, поскольку речевая практика уже в течение более трех столетий расходится с нормативными предписаниями, идущими, кстати, еще от «Справочного места русского языка» А. Греча (СПб., 1843) (подробно см. об этом в статье: Цейтлин Р. М. Об одной старой ошибке в словоупотреблении // Вопросы культуры речи. М., 1963. Вып. 4. С. 110—119). Ср.: Шуба одеванная («Олонецкие акты 1661—1662 гг.»); И одевъ одежды своя («Книга земледела-тельная 1705 г.»); Он чулочки одевает («Псковские песни XIX в.») и т. п. Глагол одеть вместо надеть не только употребляется современными писателями, но и встречается у классиков нашей литературы, ср.: Каждую пятницу Цыганок одевал короткий до колен полушубок и тяжелую шапку (Горький); Одевши рубаху, штаны, опорки и серый халатик, он самодовольно оглядывал себя (Чехов); Только встал я тогда поутру-с, одел лохмотья мои, воздел руки к небу и отправился к его превосходительству Ивану Афанасьевичу (Достоевский) и т. д.
Анатомический разрез глагола принять показывает его «трехморфемный» характер.
Поскольку с глаголом принять соотносятся слова и формы принимать, прием, приять, изъять, отнять, приму и др., его современное морфемное членение выглядит следующим образом: при-ня-ть.
Глагол принять состоит из приставки при-, корня -ня- и инфинитивного -ть. Непроизводная основа -ня- является связанной, всегда выступающей в слове с той или иной приставкой: отнять, занять, перенять, разнять, снять и пр. Она может выступать в целом ряде своих разновидностей, объясняемых исторически, а именно в виде -я- (ср. приять), -им-(ср. приму), -ым- (ср. изымать), -ним- (ср. принимать), -ём-(ср. прием), -ня- (принять) и даже -н- (вынуть; см. об этом в заметке «Есть ли в слове вынуть корень?»). Заметим, что в личных формах (приму, примет и пр.) наблюдается явление наложения (аппликации) морфем, приставка при- и корень -им,- частично накладываются друг на друга, что обязательно должно учитываться при разборе слова по составу: при-им-у и т. д.
Такое наложение морфем встречается и в словах вынуть, приду, архиерей, рассориться, бескозырка, лермонтовед и целом ряде других.
Поднятый вопрос о членении глагола принять позволяет остановиться на этом явлении подробнее.
Наложение морфем в слове может быть различным. В некоторых случаях оно возникает в слове с течением времени, в силу определенных звуковых изменений или изменений в морфологической структуре.
Таким, в частности, является наложение в слове приму (ср. в «Повести временных лет»: Приимаху брата в монастырь с радостью), где оно возникло, как и в глаголе приду, в результате стяжения в один звук двух и.
Таким же оно является, например, и в существительном бескозырка. В современном русском литературном языке это существительное соотносится со словами без козырька и входит в тот же словообразовательный ряд, что и существительное безрукавка, в соответствии с чем к в нем должно быть истолковано и как принадлежность непроизводной основы козырек — козырька, и как предметный суффикс -*с-, тот же самый, который совершенно свободно выделяется в слове безрукавка.
Такое фонетическое наложение элемента основы на суффикс возникло здесь в результате процесса переразложения основы, пережитого словом после исчезновения из литературного языка образующего существительного козырь «козырек» и установления прямых словообразовательных связей с бывшим уменьшительно-ласкательным козырек.
В других случаях аппликация морфем в слове появляется в момент его образования. В момент словопроизводства морфемы при объединении их друг с другом в одно словесное целое нередко не располагаются рядом в линейной последовательности, а частично «находят» одна на другую.
Такую спайку значимых частей слова в процессе словообразования мы наблюдаем, например, в прилагательных розоватый, бежеватый, коричневатый, лиловатый, в которых -ое-, -ев- являются одновременно как принадлежностью производящей основы исходного прилагательного, так и принадлежностью суффикса неполноты качества -оват-, -еват-. Диффузия, проникновение одной морфемы в другую, в качестве одновременной процессу словопроизводства наблюдается также в прилагательном повсеместный, возникшем путем суффиксации словосочетания по всем местам (ср. потусторонний), в словах фашиствующий, омский, лермонтовед, пнуть и др.
С современной точки зрения оба этих вида наложения морфем совпадают. При разборе слова по составу их необходимо обязательно учитывать, так как иначе состав слова будет определяться неверно.
По своему составу глагол уничтожить по соотношению с уничтожать, изничтожить, превратить в ничто (и дальше — с чего, чему, чем и т. д.) членится на следующие морфемы: у-ни-ч-то-ж-и-тъ. Поэтому перенос унич-тожить является таким же правильным, как и переносы уни-что-жить, уничто-жить.
С точки зрения современной языковой системы в слове уничтожить выделяются два корня: местоименный корень -ч- (из чь < къ, ср.: кто < къто) и отрицание ни.
Комплекс -то- в настоящее время, как это ни покажется, может быть, парадоксальным, выступает в качестве окончания именительного-винительного падежа (ср.: что, чего, чему, чем, о чем). Окончание это является нерегулярным и встречается, кроме местоимения что, лишь в слове кто и их производных. По своему происхождению же это указательное местоимение то, в котором корнем является -т-, а -о представляет собой окончание.
Что касается морфемы -ж-, которая выделяется в глаголе уничтожить по соотношению со словами ничто и уничтожать, то ее следует охарактеризовать, если иметь в виду современное состояние русского языка, как суффикс, образующий вместе с приставкой у- глагольную основу. Этимологически же эта морфема тоже является корневой и представляет собой частицу же, так как глагол уничтожить в действительности возник не на базе ничто, а на основе ничтоже «ничто», ныне из употребления исчезнувшего.