Горькое значение стихотворения Лермонтова «Прощай, немытая Россия...» с гневом и грустью воспринимается каждым нравственно здоровым человеком даже сейчас, хотя со времени его появления прошло уже почти 160 лет и живем мы в совершенно ином государстве. Написанное, несомненно, экспромтом в апреле 1841 г., оно ходило по рукам в разных списках, пока, наконец, не было опубликовано в 1887 г. в том виде, в котором мы знаем его сегодня, в журнале «Русская старина» известным лермонтове-дом XIX в. П. Висковатым. Современники читали это произведение и как стихотворное выражение глубоко личной и незаслуженной обиды Лермонтова на Николая I за его отказ уволить поэта в отставку, и как острую политическую характеристику самодержавной и крепостнической России. В общем, таким лично-общественным, написанным чеканным стихом, «облитым горечью и злостью», это произведение как будто и должно восприниматься. За вырвавшимися словами обиды поэта на то, что царь не утвердил
О представление командующего на
Кавказе от 3 февраля 1841 г. к награждению Лермонтова орденом «Золотая полусабля» и снова посылает его из двухмесячного отпуска в действующую армию, несмотря на настойчивые просьбы В. А. Жуковского, ходатайствовавшего за восходящую звезду русской поэзии, в стихотворной миниатюре мы ясно чувствуем трезвую и твердую оценку российской действительности того времени, своей несчастной, «убогой и обильной», забитой, горячо и беззаветно любимой родины, своей «немытой России». Стихотворение, прямо гипнотически заражающее современного читателя лермонтовским чувством гнева и горечи, своей поразительно отточенной формой и логикой, тем не менее, несмотря на прозрачность словесной ткани, четкую и ясную композицию, в коммуникативном отношении простым для нас не является. Языковые шумы и помехи заставляют читателя, если он хочет понять стихотворение до конца, анализировать эту миниатюру очень бережно и неспешно.
Семантически-поверхностно и композиционно восьмистишие достаточно непритязательно, делится на две части и по содержанию, и по «плану выражения». Первое четверостишие представляет собой перифрастическое обозначение России, с которой поэт прощается, вновь высылаемый на Кавказ. Во втором четверостишии выражается надежда, что хотя бы в действующей армии ему будет более легко и свободно.
Прочитаем внимательно лермонтовское стихотворение и построчно, и построфно.
В первой строке нас сразу же останавливает и повергает в недоумение казалось бы совершенно неожиданный эпитет немытая к названию отчизны, которую Лермонтов любил и не щадя жизни защищал. Что вкладывает поэт в этот эпитет и что хочет им сказать нам? Вопрос трудный. Но можно, пожалуй, согласиться в целом с тем, что по этому поводу говорит Т. Г. Динесман: «Оскорбительно-дерзкое и вместе с тем проникнутое душевной болью определение родной страны («немытая Россия») представляло собой исключительную по поэтической выразительности и чрезвычайно емкую историческую характеристику, вместившую в себя всю отсталость, неразвитость, иначе говоря, нецивилизованность современной поэту России» (Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 452). Но обратимся к первому слову первой строчки — этикетному слову расставания прощай. Это слово используется поэтом в первичном значении, не так антонимично, как, например, у А. П. Чехова в «Трех сестрах» (Не до свиданья, а прощайте, мы больше уже никогда не увидимся) или у П. Антокольского в стихотворении «Памяти Фадеева» (Никогда не прощай, навсегда до свиданья, милый друг, дорогой человек), а как самый обычный общеязыковой обиходный синоним до свиданья. Лермонтов ехал на Кавказ в свой полк с надеждой (пусть и в полевой обстановке и сражениях, где смерть глядит отовсюду) не быть под постоянным колпаком у царских «пашей», чувствовать себя хоть в какой-то степени на воле. Но он отнюдь не думал, что его этикетное прощай окажется окончательным и бесповоротным, горьким и безысходным последним прости. Он надеялся вернуться впоследствии в Москву, в Петербург, в родные Тарханы, и его прощай звучало как до свиданья.
Начальное прощай мы встречаем в стихотворении «К морю» А. С. Пушкина. Однако пушкинское и лермонтовское прощай принципиально отличаются «объектами прощания» и семантикой этикетного слова. Лермонтов прощался с отчизной, забитой и глухой, крепостнической «немытой Россией», где он был для власти и нежелательным, и нелюбимым. Пушкин прощался со свободной стихией (в Крыму он вращался в высшем обществе и жил относительно свободно).
Пушкин прощался с морем навсегда (В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые...). И его прощай звучало как знак расставания со свободой навсегда. Т. Г. Динесман справедливо пишет, что у Лермонтова «1-я строчка синтаксически и ритмически воспроизводит зачин пушкинского «К морю»: Прощай, свободная стихия» (Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 452). Но этим только и ограничивается. Между тем эта реминисценция требует к себе большего внимания хотя бы потому, что она прямо и непосредственно связана со сходными событиями, послужившими причиной появления стихотворений «К морю» и «Прощай, немытая Россия...». Лермонтов сознательно «творчески» использовал начало пушкинского «К морю» потому, что оба поэта писали эти свои стихи в связи с новой ссылкой (Пушкина — из Одессы в Михайловское, Лермонтова — опять на Кавказ в действующую армию). Царские чиновники, не испытывая к обоим поэтам любви или хотя бы расположения, не были способны на великодушие и порядочность. Эта экстралингвистическая деталь появления переоформленного Лермонтовым пушкинского этикетного обращения весьма важна. Кстати, у Пушкина в стихотворении «К морю» есть еще одно место, получившее специфическое отражение в лермонтовском «Прощай, немытая Россия...». Вот оно:
Не удалось навек оставить Мне скучный, неподвижный брег, Тебя восторгами поздравить И по хребтам твоим направить Мой поэтический побег!
И дело здесь не только в том, что ими обоими было использовано в пятой строчке слово хребет (Быть может, за хребтом Кавказа), но и в высказываемой надежде (у обоих поэтов так и не сбывшейся), что как-нибудь удастся стать относительно свободным от царских «пашей».
Вторая строчка первой строфы представляет собой уточняющую перифразу к предмету расставания — немытой России. Яркая и выразительная, она четко характеризует родину как страну рабов — страну господ. Антитеза во фразе скрепляется повтором слова страна в единое целое, образуя чисто лермонтовский афоризм. Заметим, что слово раб в этой строчке имеет более широкое и обобщенное значение, нежели, например, в «Евгении Онегине» А. С. Пушкина (Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил, И раб судьбу благословил), где оно означает «крепостной». Род. п. господ — также не форма вновь входящего в употребление (правда, не без понятных трудностей) этикетного господа. Это обозначение вообще власть имущих, от дворян до чиновников.
Очень своеобразны третья и четвертая строчки, выражающие детализирующие предметы расставания — мундиры голубые (жандармы) и народ. В принципе они в развернутом виде «повторяют» антитезу предыдущей строки.
В версификационном же отношении они являются классическими конструкциями с присоединительным и:
И вы, мундиры голубые, И ты, им преданный народ.
Метонимическое обозначение жандармов требует соответствующих, как говорится, фоновых знаний: в XIX в. форменной одеждой жандармов были мундиры голубого цвета.
На четвертой строчке первой строфы нужно остановиться особо, хотя она в смысловом отношении кажется совершенно ясной. Особенно тогда, когда мы знаем, что в списках и в первых публикациях были в ходу и такие варианты: И ты, послушный им народ; И ты, покорный им народ. Однако это только в том случае, если из памяти уже успела уйти предыдущая строчка. Ее же наличие в памяти (И вы, мундиры голубые) заставляет сразу подумать о явно мнимой логичности следующей: И ты, им преданный народ. Когда это русский народ (пусть и такой-сякой!) был безропотным, всегда верным, покорным и послушным царю и его приспешникам? Разве не являются отражением реальных событий «Капитанская дочка» А. С. Пушкина и «Вадим» М. Ю. Лермонтова? А В. И. Коровин, между прочим, в книге «Творческий путь М. Ю. Лермонтова» (М., 1973), принимая, кстати, неавторский эпитет послушный (о& этом см. ниже), в частности, пишет: «Действительно, любовь к такой родине, где на каждом шагу попрано человеческое достоинство, где за каждым бдительно шпионят «голубые мундиры», где столь безропотен «послушный им народ», не может не показаться "странной"». Такое ли значение имеет в разбираемой строчке слово преданный, которое характерно для него сейчас, — «беспредельно верный»? Попутно заметим, что современное значение преданный «вероломно, изменнически выданный» требует творительного надежа (ими), а не дательного (им). Т. Г. Динесман (как часто это делают литературоведы, не обращая внимания на «языковые мелочи») нисколько не сомневается в том, что это именно так, что в результате приводит исследователя к совершенно неправильной, более чем странной и нелепой интерпретации всей первой строфы: «И все это, вместе взятое, — крепостническое рабство, жандармский произвол и жалкая «преданность» ему — предстает в поэтической формуле Лермонтова как нечто единое, чему он говорит решительное "прощай"». О характере и значении этого этикетного слова мы уже говорили выше.
На самом деле слово преданный здесь имеет абсолютно другое, никак эмоционально-экспрессивно не окрашенное, прямое номинативное значение «отданный во власть» < «переданный в распоряжение кого-либо» Это убедительно доказал еще
B. В. Виноградов в книге «Проблема авторства и теория стилей».
Второе четверостишие, как уже отмечалось, выражает (и то с оговоркой быть может) слабые надежды поэта на то, что на Кавказе он сможет быть более свободным от правительственной заботы:
Быть может, за хребтом Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
М. Ю. Лермонтов высказал эти надежды именно в таких словах. Об этом сказано в примечаниях И. Л. Андроникова к собранию сочинений М. Ю. Лермонтова (М., 1964. Т. 1.
C. 594). В некоторых списках стихотворения вместо пашей мы находим царей или вождей, но эти слова во множественном числе в данном контексте были совершенно невозможны по экстралингвистическим причинам.
В пользу слова пашей говорит и характерная для поэта точная рифмовка ушей — пашей, и тот факт, что в николаевской России существительное паши как наименование турецких военных сановников иронически употреблялось для обозначения жандармов, поскольку Турция для русского общества в 20-е гг. XIX в. была деспотическим государством (особенно в период национально-освободительной борьбы греков). О последнем наглядно свидетельствует еще юношеское, написанное в эзоповской манере стихотворение «Жалобы турка», с объясняющим P. S. и строками: Там стонет человек от рабства и цепей!.. Друг! этот край... моя отчизна!
Кончается стихотворение «Прощай, немытая Россия...» парой синтаксически однородных и лексически близких строк в виде анафоро-тавтологического повтора предлога и местоимения (от их), одноструктурных слов с одинаковыми начальными и конечными морфемами, идентичных словоизменительных форм, частей речи и однотематических слов (глаз — ухо).
Первое четверостишие с двумя присоединительными союзами и скрепляется в единое целое анафорическими последними строчками с предлогом от. Ритмо-синтаксический параллелизм двух последних строк первого и второго четверостиший скрепляет высказывание в текст, не только не требующий продолжения, но и не могущий быть продолженным. Сказано все то, что автор задумал сказать, поставив все точки над и.
В заключение лингвистического анализа второго четверостишия необходимо, пожалуй, еще отметить лексико-фо-нетический архаизм сокроюсь (вместо скроюсь), использованный по традиции как поэтическая вольность (ср. у А. С. Пушкина: Подымем стаканы, Содвинем их разом), и редкий в поэтической речи М. Ю. Лермонтова словообразовательный неологизм всеслышащих (ушей), образованный им по модели церковнославянского слова всевидящий (ср. в Патерике Печерском XIII в.: «...мняхъ сие укрыти от всевидящего Бога»).
Проведенный анализ стихотворения наглядно показывает, как далеко иногда находится читатель от правильного понимания написанного поэтом, особенно если последнее отделено от читающего большой временной дистанцией, читается наспех или предвзято, без учета исторических реалий и изменчивости языковых единиц и особенностей их употребления. Он же лишний раз доказывает необходимость лингвистического анализа художественного произведения, коль скоро мы хотим адекватно, по-авторски воспринять его как информационно-эстетическое целое.
С этим не совсем понятным словом мы шапочно знакомы, конечно, по трогательному стихотворению С. Есенина «Письмо матери»:
Пишут мне, что ты, тая тревогу, Загрустила шибко обо мне, Что ты часто ходишь на дорогу В старомодном ветхом шушуне.
На первый взгляд слово шушун (а обозначает оно, кстати, старинную верхнюю женскую одежду типа телогрейки, кофты) является у Есенина таким же диалектизмом, как наречие шибко — «очень».
Но это не так. Слово это было давно широко известно в русской поэзии и ей не чуждо. Оно встречается уже, например, у Пушкина («Я ждал тебя; в вечерней тишине Являлась ты веселою старушкой, И надо мной сидела в шушуне, В больших очках и с резвою гремушкой»), шутливо описывающего свою музу.
Не гнушался этим словом и такой изысканный стилист XX в., как Б. Пастернак. Так, в его небольшой поэме или большом стихотворении « Вакханалии », написанном в 1957 г., о существительное шушун мы «спотыкаемся» сразу же в его втором четверостишии (старух шушуны).
А теперь перенесемся в XX в. Среди замечательных русских поэтов XX в. С. Есенин занимает свое особое и очень почетное место. Настоящий сын русского народа, он стал подлинным народным художником слова, «всем существом поэта» искренне и страстно любившим и воспевавшим свою великую Родину, ее людей, природу, радости и заботы, «все, что душу облекает в плоть».
Его чудесная лирика привлекала и привлекает читателей не только какой-то удивительно сердечной трепетностью и теплотой, беззащитной душевной широтой и открытостью, но и своим специфически есенинским — душистым и многоцветным — «песенным словом». А как справедливо говорил сам поэт: «миру нужно песенное, нежностью пропитанное слово». Было бы, однако, глубоко ошибочным думать, что неповторимые стихи Есенина — поскольку они «все на русском языке» (А. Твардовский) — одинаково близки и понятны нам (даже в «плане выражения», не говоря уже об идейном содержании).
Поэтическая речь С. Есенина как особое эстетическое явление представляет собой совершенно уникальный сплав самых разнородных языковых средств. «Сумасшедшее сердце поэта», который для людей всегда был «рад и счастлив душу вынуть», слило в ней в одно единое художественное целое «кипение и шорох» самых различных «словесных рек». Говор родной Рязанской деревни и образная система русского устного народного творчества у С. Есенина мирно соседствуют с языком и стилистикой русской поэтической классики (включая традиционно-поэтическую лексику и фразеологию). В таком феномене его стихотворного творчества сказались как крестьянское происхождение и семейное воспитание, так и соответствующие литературная школа, влияние и пристрастия.
Именно поэтому в художественной резьбе и вязи есенинской поэзии читатель нашего бурного времени встретит немало чуждого и чужого, неясного, трудного для правильного понимания и адекватного восприятия как в самом языке — строительном материале речевого произведения, так и в образной системе. «Мирные глаголы» стихотворений и поэм С. Есенина зачастую оказываются уже воинственно непонятными, антикоммуникативными, что заставляет пристально разглядывать их через лингвистическое увеличительное стекло, осторожно взвешивать на весах своей читательской памяти, а в ряде случаев и просто прибегать к помощи соответствующих комментариев.
В связи с этим стихи С. Есенина, как, естественно, и всякие другие, требуют к себе бережного отношения, внимательного и размеренного чтения, иначе многое в нашем читательском сознании останется «за кадром», будет размыто, неясно и даже неправильно понято. И хотя поэт в определенном плане был прав, когда писал о том, что «Лицом к лицу лица не увидать. Большое видится на расстоянье», истинное лицо многих слов, строчек, отрывков и целых стихотворных произведений мы видим в их настоящем свете только тогда, когда «сталкиваемся» с ними «лицом к лицу».
Один пример — заглавное словосочетание мирные глаголы. У С. Есенина оно встречается в отрывке из неоконченной поэмы «Гуляй-поле»:
Россия! Сердцу милый край! Душа сжимается от боли. Уж сколько лет не слышит поле Петушье пенье, песий лай.
Уж сколько лет наш тихий быт Утратил мирные глаголы. Как оспой, ямами копыт Изрыты пастбища и долы.
Нам ясно, что речь здесь идет не о глаголах вроде не жалею, не зову, не плачу, а о существительном глагол в его старом значении — «слово», отложившемся в глаголе разглагольствовать. Это нам сразу же подсказывают хорошо знакомые строчки А. С. Пушкина «Глаголом жги сердца людей» и «Когда божественный глагол До слуха четкого коснется». И не случайно. Ведь в последней краткой автобиографии «О себе» в октябре 1925 г. С. Есенин писал: «В смысле формального развития теперь меня тянет все больше к Пушкину».
Элементы традиционно-поэтического словаря, характерные для произведения Пушкина, его образы наблюдаются у Есенина очень часто. В процитированных строчках таким фактом, в частности, является традиционно-поэтическое долы, рифмующееся с глаголы (ср. у Пушкина: «В безмолвной тишине почили дол и рощи, Звенит промерзлый дол» и т. д.). Слово глагол в устарелом значении «слово» встречается у С. Есенина неоднократно. Так, например, в паре с тем же существительным дол оно звучит и в стихотворении «Душа грустит о небесах...»:
Понятен мне земли глагол, Но не стряхну я муку эту, Как отразивший в водах дол Вдруг в небе ставшую комету.
Приведенный только что пример, кстати, ближе к пушкинским. И не только в грамматическом плане, но и в смысловом. Ведь слово глагол, такое частое в русской поэтической классике, употребляется в значении «слово» — «речь» и поэтому только в единственном числе (ср. у Г. Р. Державина: «Муза! таинственный глагол Оставь и возгреми трубою...»).
Что касается отрывка из неоконченной поэмы «Гуляй-по-ле» С. Есенина, то в данном произведении поэт — и это надо обязательно видеть и учитывать — как бы возвращает слову глагол и его первозданный смысл («о^цно отдельно взятое слово»), и его соответствующие грамматические свойства употребляться во множественном числе. В результате со слова стирается оттенок торжественно-патетической поэтичности, и оно из божественного и таинственного глагола превращается под пером С. Есенина в простое человеческое слово, мирно живущее с самыми обыкновенными словами ямы, копыта, с одной стороны, и сердцу милый край, душа сжимается от боли — с другой. И определяющее его прилагательное мирные лишний раз это подчеркивает.
А теперь совершим с вами небольшое путешествие по одному из «Отрывков путешествия Онегина». Обратимся к описанию выхода театральной публики из Одесского оперного театра после оперы «упоительного» Россини:
Финал гремит; пустеет зала;
Шумя, торопится разъезд;
Толпа на площадь побежала
При блеске фонарей и звезд,
Сыны Авзонии счастливой Слегка поют мотив игривый, Его невольно затвердив, А мы ревем речитатив.
В этом кусочке последней строфы «Евгения Онегина» (за ней у поэта следует лишь предложение Итак, я жил тогда в Одессе...) мы встречаемся не только со старой грамматической формой зала (вместо современного зал), устаревшим значением слова разъезд — «разъезжающиеся люди», архаическим произношением рифмующегося с существительным разъезд слова звезд со звуком ['э] (на месте современного звёзд), но и... с сынами Авзонии счастливой. Мне кажется, что для большинства из вас эта встреча будет непонятной.
Что значит словосочетание сыны Авзонии? Его значение (между прочим, самое прозаическое) можно раскрыть очень просто. Но при двух условиях. Во-первых, надо иметь в виду, что перед нами перифрастическое обозначение лица по его национальной принадлежности. Во-вторых, надо знать, что такое Авзония. Тогда все становится на свои места. Как только мы узнаем, что слово Авзония — это старое название Италии (производное с помощью суффикса -ия от имени Авзона, который, по преданию, был первым царем Италии, сыном Одиссея и Цирцеи или Калипсо, ср. Колумбия — от Колумб, Боливия — от Боливар и т. д.), то красивое, но непонятное сочетание слов сыны Авзонии «сокращается» в самое привычное слово итальянцы. Эта перифраза встречается у Пушкина и в стихотворении «Кто знает край, где небо блещет...»:
Людмила северной красой, Всё вместе — томной и живой, Сынов Авзонии пленяет...
А теперь обратимся к словосочетанию сыны Дронтгейма. Оно, вероятно, кажется вам не менее темным и неясным, нежели сыны Авзонии. Скажу сразу, что это не свободное сочетание, обозначающее сыновей какого-то человека по фамилии Дронт-гейм. Мы вновь встретились (уже в стихотворении К. Н. Батюшкова «Тень Гаральда смелого») с перифразой, аналогичной разобранной выше. Вот содержащее ее четверостишие:
О други\ я младость не праздно провел! С сынами Дронтгейма вы помните сечу? Как вихорь пред вами я мчался навстречу Под камни и тучи свистящие стрел.
Сейчас мы ее разберем. Но сначала два замечания по тексту, связанные с грамматикой и фонетикой. В нем, во-первых, мы встречаемся с архаической формой други вместо друзья, а во-вторых, с устаревшим произношением е как [*э], а не ['о] в слове провел (ведь оно рифмуется со словом стрел — родительный падеж множественного числа от стрела).
Итак, перифраза сыны Дронтгейма. В ней есть еще «не наша» огласовка топонима, т. е. географического названия, Тронхейм (название древней столицы Норвегии и современного города и окружающей их северной части Норвегии). А означает она «тронхеймцы».
Заметим, что цитируемое стихотворение Батюшкова с реф-ренной строфической концовкой А дева русская Гаральда презирает представляет собой вольное переложение старинной норвежской песни, приписываемой скальду и одновременно королю Норвегии Гаральду III, за которым была замужем дочь великого киевского князя Ярослава Мудрого Елизавета.
Перифразы со значением лица (не только по его национальной принадлежности, но по его занятию или свойствам) в русской поэзии были очень распространенными и частотными. Ср. сын Феба — «поэт», сын Марса — «воин», творец Макбета — «Шекспир», певец Корсара — «Байрон» и т. д.
Однажды один из читателей журнала «Русский язык в школе» попросил объяснить значение слова година в отрывке из стихотворения А. С. Пушкина «Брожу ли я вдоль улиц шумных...»:
День каждый, каждую годину Привык я думой провождать, Грядущей смерти годовщину Меж их стараясь угадать.
Что здесь значит слово година: «год» или же, как в украинском языке, «час»?
Хотя внешне этот вопрос выглядит весьма заурядно и никакой лингвистической изюминки как будто не содержит, но по существу вопрос очень интересный.
В современном русском литературном языке слово година употребляется лишь как обозначение времени, в течение которого происходят какие-либо значительные события с оттенком торжественности, приподнятости. Определение каждая, сопровождающее у А. С. Пушкина слово година, сразу же говорит о том, что употребляется это слово здесь не в современном значении, а в каком-то другом.
До первой половины XIX в. из древнерусского письменного языка дожили следующие значения существительного година: 1) время, 2) час, 3) год. Правда, два последних значения встречаются в русском литературном языке пушкинской эпохи очень редко.
В каком же из этих трех значений А. С. Пушкин использует слово година в данном четверостишии? Градационный характер однородных членов его первой строчки (День каждый, каждую годину), а также предшествующий (ср. брожу ли, вхожу ль, сижу ль, гляжу ль, ласкаю ль, говорящие о постоянстве, неотступности, ежечасности думы поэта) и следующий далее текст («меж их» поэт старается угадать время своей будущей смерти!) заставляет думать, что слово година имеет здесь, скорее всего, значение «час».
Заметим (на это важное обстоятельство в «Словаре языка Пушкина» почему-то не обращается никакого внимания!), что существительное годовщина явно имеет в разбираемом отрывке не современное значение. Оно означает здесь «время». Об этом неопровержимо свидетельствует как сочетание меж их (оно исключает здесь значение «год»), так и определение грядущая (!). Ведь для нас годовщина всегда связана с тем, что уже прошло (ср. современное значение слова годовщина в пушкинских строках: Чем чаще празднует лицей Свою святую годовщину...).
Таким образом, все четверостишие на современный языковой стандарт можно «перевести» так: «Каждый день, каждый час я привык проводить в думах, стараясь угадать среди них время, срок своей будущей смерти».
Кстати, двумя строфами выше у А. С. Пушкина не в современном значении употребляется и слово час:
Я говорю: промчатся годы, И сколько здесь ни видно нас, Мы все сойдем под вечны своды — И чей-нибудь уж близок час.
Существительное час здесь значит не «60 минут», а является синонимом слова время.
Наличие у слов час и година одинаковых значений («время», «час») не случайно, так как оба слова этимологически связаны с глаголами, обозначающими ожидание: первое — с глаголом чаять «ждать, ожидать» (ср. народные чаяния, паче чаяния «сверх ожидания»), второе — с глаголами годить и ждать (< жьдати).
Как видим, в пределах одного и того же стихотворения А. С. Пушкина слова година и час употребляются одно на месте другого: година в значении «час», час в значении «время». Не правда ли, любопытно, что архаическая семантика может врываться в наше современное понимание художественного произведения? Попутно укажем, что трактовка слова година в значении «час» как украинизма или полонизма (ср. укр. година, пол. godzina) исключается в разбираемом контексте как биографией А. С. Пушкина, так и его стилистическими принципами.
А теперь о слове год. Наш великий поэт пользуется им в данном стихотворении, так же как и мы, для обозначения 365 (а в високосном году — 366) дней. Вспомните соответствующую строчку: Я говорю: промчатся годы. Чехи и югославы могут понять ее неправильно, как «Я говорю: пройдут праздники», так как в их языках слово год значит «праздник, хорошее время». Именно последнее значение («хорошее время») и было в праславянском языке исходным для слова год, о чем свидетельствуют как его производные типа годный, гожий, так и его родственники в других индоевропейских языках, ср. нем. gut «хороший», алб. ngeh «свободное время» (а значит, и «хорошее время», «праздник», вспомните, что существительное праздник образовано от праздный < праздъныи «свободный, пустой») и т. д.
Следовательно, слово год в русском языке пережило следующие узловые смысловые «реформы»: «хорошее время» — «время» — «время в 365 (или 366) дней». В последнем значении оно почти вытеснило из употребления старое название года — существительное лето. Сейчас это слово, как известно, называет лишь одну из четырех частей года.
В исходном значении оно существует только как форма множественного числа к слову год (ср. семь лет и т. д.). Первоначальный смысл ясно чувствуется и в некоторых производных (ср. летопись «запись событий по годам», летошний «прошлогодний», летось «в прошлом году», летосчисление).
Как видим, за свою долгую жизнь слово лето из года «превратилось» в его четвертую часть. Почти такую же судьбу пришлось в свое время испытать и общеславянскому слову яро, сохранившемуся у нас лишь в составе производных образований типа яровые и ярка «овца этой весны». Как свидетельствуют данные родственных индоевропейских языков на определенном хронологическом уровне оно тоже значило «год» (ср. авест. уаг «год», нем. Jahr «год»). Только из названия года оно у славян превратилось в название весны.
Читая Пушкина, мы должны, как об этом уже говорилось, постоянно помнить, что многие слова у него выступают в таком семантическом амплуа, которое им сейчас уже несвойственно.
К перечисленным в предыдущей главке можно отнести также и слово вдруг, которое в ряде контекстов обозначает у поэта «сразу, одновременно, вместе». Однако это вовсе не значит, что у Пушкина не встречается и наше вдруг «внезапно, неожиданно». Оно тоже может у него быть. И определить, какое перед нами вдруг (а оно имеет и третье значение — «тотчас, немедленно»), можно, только внимательно и беспристрастно читая соответствующий отрывок. Таким образом, вопрос: «А вдруг не то вдруг!» — не является праздным и должен учитываться.
К чему приводит забвение его, покажем сейчас на конкретном примере.
В предисловии к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин» в «Народной библиотеке» (М.: Худож. лит., 1966. С. 8—9) у П. Антокольского неверное толкование слова вдруг выступает даже в роли одного из аргументов его концепции о трагической сложности в работе Пушкина над романом и окончательности текста последнего. Но дадим слово П. Антокольскому: «Перед нами трагедия самого Пушкина: горестно осознанная им необходимость кончить роман по-иному, чем он был задуман. Отсюда естественный вопрос: является ли находящийся уже более ста лет перед русскими читателями текст окончательно завершенным созданием Пушкина? Или он был компромиссом для автора? На этот счет не может быть никаких сомнений. Сколько бы страданий ни стоило Пушкину сожжение десятой главы и уничтожение восьмой, все равно решение проститься с героем и романом, которое с такой силой звучит в последних строфах и с такой силой закреплено в памяти и в сознании поколений русских читателей, — это решение Пушкина было твердым и безоглядно смелым! Недаром поэт приравнивает его к прощанию с жизнью, к ранней гибели:
Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.
Вдруг — в словаре Пушкина это значит быстро, без проволочек, безжалостно отдавая себе отчет в безвозвратности расставания. В этом — весь Пушкин».
Лингвистический анализ и замедленное чтение пушкинского произведения выявляют, что П. Антокольский здесь выдает за существующее желаемое. Слово вдруг в приводимом отрывке не имеет семантики «быстро, без проволочек, безжалостно отдавая себе отчет в безвозвратности расставания». Как оно не обладает и никогда не обладало такой семантикой и в современном обиходном языке. Значение «скоро, не думавши», отмечаемое наряду с другими у слова вдруг уже в словаре Геснера 1767 г., совершенно исключает момент раздумья, без которого отдавать себе отчет в чем-либо просто немыслимо.
Расширенное рассмотрение отрывка, помещение его в больший контекст совершенно определенно говорит нам (тут надо иметь в виду также и излюбленные Пушкиным стилистические приемы всяких неожиданных поворотов), что слово вдруг употребляется в заключительной строфе «Евгения Онегина» в самом обычном и родном для нас значении «внезапно, неожиданно».
Об этом говорит не только его непосредственное словесное окружение (в котором «роман» жизни и внезапно ушедшие из нее обдуманно и прихотливо сравниваются со стихотворным романом и Евгением Онегиным), но — может быть, в еще большей мере — и XLVIII строфа, с ее причудливым и внезапным сюжетным «сгибом», следующим за признанием-отказом Татьяны:
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
Но шпор внезапный звон раздался,
И муж Татьяны показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго... навсегда.
Нет сомнений и в том, что Пушкин кончил роман так, как он хотел, а не так, как ему диктовала «горестно осознанная необходимость», кончил в том же ключе, в каком все время его писал: не быстро (более семи лет!), не спеша, легко и свободно, но с изумляющими своей неожиданностью поворотами.
Вообще в «Евгении Онегине» слово вдруг чаще всего выступает в современном значении:
Вдруг получил он в самом деле От управителя доклад... (гл. 1);
Вдруг увидя
Младой двурогий лик луны
На небе с левой стороны,
Она дрожала и бледнела (гл. 5);
Вдруг меж дерев шалаш убогой... (гл. 5);
Вдруг изменилось все кругом... (гл.
и т. д.
Но встречается в романе и иное вдруг, равное словам немедленно, сразу. Вот примеры из пятой главы:
Мое! — сказал Евгений грозно, И шайка вся сокрылась вдруг...
И скачет. Пистолетов пара, Две пули — больше ничего — Вдруг разрешат судьбу его.
Между прочим, это слово вдруг в какой-то степени причаст-но и близко выражению будь друг. Не верите? И тем не менее доля правды в только что сказанном есть: фразеологизм будь друг возник в результате аббревиации, т. е. сокращения, более полной и рифмованной формы: Будь друг, да не вдруг (т. е. Будь другом, да не сразу). Такая поговорка отмечается еще в «Толковом словаре...» В. Даля.
В современном русском языке имеется не очень большая, но очень употребительная группа иностранных слов, начинающихся на эпи-. В большинстве существительных звукосочетание эпи- у нас уже не отделяется от корня, хотя по своему происхождению это не что иное, как приставка греческого происхождения (в древнегреческом языке эпи- равно нашим приставкам на-, над-, сверх-, после-).
Разбор слова по составу позволяет четко выделять приставку эпи- лишь в словах эпигенез (ср. генезис, генетический), эпилог (ср. пролог), эпифауна (ср. фауна), эпицентр (ср. центр), эпицикл (ср. цикл). В других словах она стала уже «частицей бытия» корня, например: в эпигон, эпистолярный (стиль), эпитафия, эпитет. И среди них эпиграмма и эпиграф, хорошо вам известные как литературоведческие термины.
Первое слово значит «коротенькое сатирическое произведение», второе — «небольшой текст, которым автор предваряет свое произведение или его какую-либо часть для раскрытия их основного содержания».
Со словами эпиграмма и эпиграф мы встречаемся в самом начале романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Они соседствуют друг с другом, находясь соответственно в пятой и шестой строфах первой главы. Однако было бы ошибкой считать их терминами в современном значении.
Но обратимся к пушкинскому тексту. Существительное эпиграмма заканчивает пятую строфу:
Мы все учились понемногу Чему-нибудь и как-нибудь, Так воспитаньем, слава Богу, У нас немудрено блеснуть. Онегин был, по мненью многих (Судей решительных и строгих), Ученый малый, но педант. Имел он счастливый талант Без принужденья в разговоре Коснуться до всего слегка, С ученым видом знатока Хранить молчанье в важном споре И возбуждать улыбку дам Огнем нежданных эпиграмм.
Неожиданные эпиграммы Онегина, заставлявшие светских дам улыбаться, ничего общего с поэтическими произведениями не имеют. Ведь Онегин, по словам Пушкина, не был любителем поэзии и стихов не писал (вспомните: «...высокой страсти не имея для звуков жизни не щадить, не мог он ямба от хорея, как мы ни бились, отличить»). Что же значит в этом отрывке слово эпиграмма? Здесь перед нами один из многочисленных галлицизмов Пушкина (т. е. слов, заимствованных из французского языка), и обозначает он остроту (ср. франц. epigramme — «колкость, острота»). Вспомните, кстати, синонимическое словосочетание (сыпать) острые слова в XXXVII строфе первой же главы, которое, несомненно, выступает как свободная передача французского оборота dir des points — «отпускать остроты».
В «Евгении Онегине» А. С. Пушкина приходится отметить такую же неожиданность смысла слова эпиграф:
Латынь из моды вышла ныне: Так, если правду вам сказать, Он знал довольно по-латыне, Чтоб эпиграфы разбирать, Потолковать об Ювенале, В конце письма поставить vale, Да помнил, хоть не без греха, Из Энеиды два стиха. Он рыться не имел охоты В хронологической пыли Бытописания земли; Но дней минувших анекдоты От Ромула до наших дней Хранил он в памяти своей.
Заметим, что от современного литературоведческого термина слово эпиграф отличается в «Евгении Онегине» также старым ударением на корне, которое наблюдается в родственном ему и только что разобранном существительном эпиграмма.
Пушкин говорит здесь не об эпиграфах как о литературоведческом термине, а об античных надписях на могилах, памятниках или зданиях. Чтение их было одной из составных частей первоначального курса древних языков. Если перевести слово эпиграф с древнегреческого буквально, то оно значит «надпись». Такое значение, доставшееся ему по наследству от древнегреческого (ср.: epi — «над, сверху», graphe —
«надпись, запись»), оно имеет и во французском языке. В древнегреческом языке, кстати, слова, которые мы разбираем, во многих своих значениях (в силу однородности своего морфемного состава, т. е. состава слова) выступают как синонимы.
Между прочим, во второй и седьмой главах романа «Евгений Онегин» вместо слова эпиграф в его старом значении выступает существительное надпись:
Там виден камень гробовой В тени двух сосен устарелых. Пришельцу надпись говорит: «Владимир Ленский здесь лежит, Погибший рано смертью смелых, В такой-то год, таких-то лет. Покойся, юноша-поэт!»
Как видим, в процессе своего употребления бывшие в языке-источнике (т. е. древнегреческом языке) родственные слова эпиграмма и эпиграф в русском языке разошлись по значению, но затем тематически сблизились, став литературоведческими терминами.
А. С. Пушкину они известны и в этом смысловом амплуа.
В приведенных отрывках из первой главы «Евгения Онегина» просят толкование не только разобранные два слова с эпи-. Иную, нежели сейчас, семантику имеют в тексте Пушкина еще три слова. Это педант, грех и анекдот.
Слово педант употребляется поэтом в значении «человек, который выставляет напоказ свою ученость, самоуверенно, с апломбом судит о чем угодно», слово грех — в значении «ошибка» (ср. погрешность), слово анекдот — в значении «небольшой занимательный рассказ» (ср. в «Пиковой даме»: «Анекдот о трех картах сильно подействовал на его воображение»).
С чем только в языковом плане мы не сталкиваемся, читая роман «Отцы и дети» И. С. Тургенева! И все это несмотря на очень современный и чистый, «великий и могучий русский язык» данного произведения. Здесь и историзмы, т. е. названия исчезнувших ныне предметов и явлений, и устаревшие наименования вещей, существующих и сейчас (лексические архаизмы), и слова с совершенно иными, нежели те, которые они имеют в настоящее время, значениями (лексико-семантические архаизмы), и факты не нашей грамматики.
Приведем несколько примеров.
«Я с северной стороны над балконом большую маркизу приделал, — промолвил Николай Петрович, — теперь и обедать можно на воздухе» (маркиза — «навес»); «— Господа, господа, пожалуйста, без личностей}. — воскликнул Николай Петрович и приподнялся» (личность — «оскорбление»); «На ней было легкое барежевое платье» (барежевое — «из барежа, редкой прозрачной ткани сетчатого рисунка»); «Я ждал от тебя совсем другой дирекции» (дирекция — «действие»); «У него уже появилась нянюшка в глазетовом кокошнике» (глазетовый — «из парчи», кокошник — «головной убор в виде расшитого полукруглого щитка»); «Он все делает добро, сколько может; он все еще шумит понемножку: недаром же был он некогда львом; но жить ему тяжело...» (лев — «человек, пользующийся в светском обществе большим успехом»); (в) постелей стора (вместо штора); чучелы и т. д.
Но не об этом пойдет речь далее. Остановимся на двух подаваемых нам Тургеневым в кавычках написаниях. Вот они: «На конце этих четвертушек красовались старательно окруженные «выкрутасами» слова: «Пиотр Кирсаноф, генерал-майор»; «На бумажных их (банок. — Н. Ш.) крышках сама Феничка написала крупными буквами «кружовник»; Николай Петрович любил особенно это варенье».
В процитированном первом предложении кавычки есть и при авторском слове выкрутасы, но к разбираемым здесь фактам оно никакого отношения не имеет: оно написано автором и написано по-нашему, если так можно сказать, абсолютно правильно. Правда, и оно останавливает внимание, но не написанием его самого, а сопровождающими его кавычками. Действительно, надо знать, что они значат. Изучение языка художественных произведений И. С. Тургенева дает нам на это совершенно исчерпывающий ответ. Как и в других случаях (ср.: «Он никогда ничего не «сочинял» (= «врал». — Н. Ш.); «Посаженные на оброк мужики не вносили денег в срок, крали лес; почти каждую ночь сторожа ловили, а иногда с бою забирали крестьянских лошадей на лугах «фермы» (= «имения». — Н. Ш.); «Николай Петрович побаивался молодого «нигилиста» и сомневался в пользе его влияния на Аркадия», «Дворовые мальчишки бегали за «дохтуром» (= «доктором». — Н. Ш.), как собачонки»; «От него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами» и т. д.). Тургенев широко использует, как и курсив, кавычки как графическое средство указания «сторонности» того или иного слова общелитературному языку и употреблению, просторечного, диалектного, профессионального, устаревшего или индивидуально-авторского характера слова. Здесь Тургенев кавычками отметил диалектное (южновеликорусское) происхождение слова выкрутасы в значении «завитушки, затейливые узоры». Что касается двух других случаев использования писателем кавычек в приведенных цитатах из тургеневских «Отцов и детей», то в них кавычки употребляются для передачи не авторского, свойственного какому-либо персонажу (тут — деду Аркадия и Феничке) написания общелитературного слова (слов Петр Кирсанов и крыжовник), которое не совпадает с принятым в современной орфографии. С точки зрения последней оба написания представляются нам одинаково неправильными. Но мы очень ошибемся, если оба написания отнесем к неправильным. Написание Феничкой слова крыжовник в виде «кружовник» является, действительно, неверным, не соответствующим нормам русского правописания (и современного, и времен Тургенева). Это объясняется тем, что оно передает (между прочим, совершенно правильно) диалектное произношение ею слова крыжовник. Таким написанием, точно отражающим диалектную огласовку слова крыжовник, Тургенев хотел только подчеркнуть необразованность не шибко грамотной Федосьи Николаевны, дочки владелицы постоялого двора.
Написанное дедом Аркадия Петром Кирсановым по своей информативности сложнее. С одной стороны, оно выполняет те же функции, что и написание кружовник, коль скоро речь идет об изображении на письме фамилии (Кирсаноф). Ведь дед Аркадия был, как характеризует его писатель, «полуграмотным, грубым, но не злым русским человеком». С другой стороны, оно (через форму Пиотр) указывает нам на то время, когда Петр Кирсанов учился писать. Ведь это написание передает одну из графических особенностей русского письма второй половины XVIII в., когда произношение на месте звука о (после мягких согласных перед твердыми под ударением) изображалось не буквой ё, а сочетанием букв ио (io).
Как видим, при чтении художественного произведения приходится обращать внимание не только на слова, грамматические формы и фонетику, но и на факты, казалось бы, сторонние толкованию текста — кавычки.
Читая рассказ «Попрыгунья» А. П. Чехова, мы не испытываем, по существу, никаких языковых затруднений: таким по-чеховски ясным, простым и современным языком он написан. И все же и в нем попадаются единичные случаи, могущие поставить нас в тупик. Пусть (если мы читаем серьезно и замедленно) ненадолго. Вот одно из таких мест:
Приехала она домой через двое с половиной суток. Не снимая шляпы и ватерпруфа, тяжело дыша от волнения, она прошла в гостиную, а оттуда в столовую.
Что же, кроме шляпы, в своем возбужденном состоянии не сняла — вопреки обычаю — Ольга Ивановна? Вероятно, пальто. Но какое? Не прибегая к словарям, вспомним предшествующие события. Пятый раздел рассказа начинается так: Второго сентября день был теплый и тихий, но пасмурный. Рано утром на Волге ходил легкий туман, а после девяти часов стал накрапывать дождь. И не было никакой надежды, что небо прояснится.
И далее:
Приходили художники в высоких грязных сапогах и с мокрыми от дождя лицами, рассматривали этюды и говорили себе в утешенье, что Волга даже и в дурную погоду имеет свою прелесть.
Из этого логично сделать предположение, что, уезжая с художниками на Волгу, «попрыгунья» захватила с собой дождевик, т. е. непромокаемое пальто. Значит, ватерпруф обозначает «непромокаемое пальто», или «плащ». Наше предположение сразу же превратится в уверенность, если мы занимаемся английским языком, так как water по-английски значит «вода», a proof — «выдерживающий испытание». Англ. water-proof буквально — «выдерживающий испытание водой».
Впрочем, наша догадка (и без знания английского языка) ведет нас по этому пути, если мы припомним известные нам слова с ватер-, в которых ватер нам хорошо известно как синоним слова вода (ср. ватерлиния, ватерполо). Таким образом, Ольга Ивановна и в гостиной, и в столовой не сняла «непромокаемого пальто».
С этим же словом мы встречаемся, читая роман «Воскресенье» Л. Н. Толстого:
— Я уже давно приехала, — сказала она. — Мы с Аграфеной Петровной. — Она указала на Аграфену Петровну, которая в шляпе и ва-терпруфе с ласковым достоинством издалека конфузливо поклонилась Нехлюдову, не желая мешать ему. — Везде искали тебя.
Аграфена Петровна в ватерпруфе и шляпе тоже была в помещении, но это уже была вокзальная столовая, через которую вместе со всеми она шла на перрон.
Заметим попутно, что наше прилагательное водонепроницаемое, несомненно, является неточной калькой английского прилагательного: по форме последнее совпадает с соответствующим существительным.
Разобранный пример — яркое доказательство большой пользы замедленного чтения художественного текста. Кстати, слово ватерпруф вы не найдете ни в одном издании «Словаря русского языка» С. И. Ожегова, нет его, и в академическом 4-томном «Словаре русского языка». Из толковых словарей вы его обнаружите только в большом 17-томном словаре АН СССР. И это понятно: слово ватерпруф давно стало архаизмом и ему на смену пришли другие: дождевик и плащ. По этим причинам слово попало в «Школьный словарь устаревших слов» Р. П. Рогожниковой, Т. С. Карской (М., 1996).
Читаем повесть «Невский проспект» и вместе с Н. В. Гоголем совершаем экскурсию по Невскому проспекту, «всемогущему Невскому проспекту», этой «всеобщей коммуникации Петербурга». Самые разнообразные и удивительные картины рисует нам писатель. На третьей странице наше внимание невольно останавливают две фразы, в которых дается описание внешности и одежды различных прохожих. Уж очень странны — с точки зрения нашей смысловой системы — встречающиеся здесь сочетания слов с существительным галстук. Вот они: «В это время, что бы вы на себя ни надели, хотя бы даже вместо шляпы картуз был у вас на голове, хотя бы воротнички слишком далеко высунулись из вашего галстука, — никто этого не заметит»; «Вы здесь встретите бакенбарды единственные, пропущенные с необыкновенным и изумительным искусством под галстук, бакенбарды бархатные, атласные, черные, как соболь или уголь...»
Действительно, как могут высунуться из галстука воротнички? В самом деле, как можно («с необыкновенным и изумительным искусством»!) пропустить под галстук бакенбарды? Ведь галстук завязывается и лежит под воротником рубахи! Может быть, это какая-то словесная нелепица у Гоголя?
Ничего подобного. Все у него правильно. А вводит нас в заблуждение... современный ленточный галстук, который сейчас носим мы. Фактически галстук, о котором пишет здесь Гоголь, весьма отдаленно напоминает наш и галстуком в нашем представлении не является.
Ленточные галстуки современного типа появляются только в 60-е гг. XIX в. Во времена Гоголя, как и вообще в первой половине XIX в., галстук представлял собой шейный платок, своеобразную деталь костюма в виде косынки или шарфа вокруг шеи.
В 17-томном академическом «Словаре современного русского литературного языка» в качестве иллюстрации употребления слова галстук в современном значении приводится пример из романа И. А. Гончарова «Обломов»: «Обломов всегда ходил дома без галстуха и без жилета, потому что любил простор и приволье» (часть I, глава 1). Пример приводится неверно, так как первая часть романа писалась в 1846—1849 гг. Наше слово называет у И. А. Гончарова так же, как и в романе «Обрыв» («Уже сели за стол, когда пришел Николай Васильевич, одетый в коротенький сюртук, с безукоризненно завязанным галстухом...»), галстук «платкового» типа и имеет тем самым старое значение — «шейный платок». О шейном платке говорится, естественно, в романах М. Ю. Лермонтова «Княгиня Лиговская» («Дипломат вынул из-за галстуха лорнет, прищурился, наводил его в разных направлениях на темный холст и заключил тем, что это, должно быть, копия с Рембрандта или Мюрилла») и И. С. Тургенева «Отцы и дети» («...В это мгновение вошел в гостиную человек среднего роста, одетый в темный английский сьют (костюм. — Н. Ш.)9 модный низенький галс тух и лаковые полусапожки»). Ведь эти романы создавались соответственно в 1836—1838 гг. и в 1860— 1861 гг. Между прочим, в таком же значении слово галстук приводится и в «Толковом словаре...» В. И. Даля. Вы, наверное, обратили уже внимание, что в приведенных примерах из романов Гончарова, Лермонтова и Тургенева — в отличие от Гоголя — наше слово пишется (а значит, и произносится) с х — галстух. Наряду с галстук, эту форму как параллельную указывает и В. И. Даль. Обе формы встречаются и у Пушкина, и у всех названных писателей. Ныне уже устаревшая форма галстух для рассматриваемого слова является первоначальной и, более того, этимологически абсолютно правильной, поскольку данное существительное было заимствовано (в XVIII в.) из немецкого языка. Оно точно передает немецкое Halstuch не только в фонетическом отношении, но и в смысловом (Halstuch является сложением слов Hals — «шея» и Tuch — «платок»).
Современное слово галстук с к на. конце появилось (как и фартук < нем. Vortuch — «передник»; vor — «перед», Tuch — «платок») в результате контаминации различных вариантов этого заимствования (ср. употреблявшуюся в конце XVIII в. форму галздук голландского происхождения).
Приведем еще один очень интересный пример из романа «Дворянское гнездо» И. С. Тургенева, где Гедеоновский выступает перед нами сразу в... двух галстуках: «Вошел человек высокого роста, в опрятном сюртуке, коротеньких панталонах, серых замшевых перчатках и двух галстуках — одном черном сверху, другом белом снизу».
В XIX в. наряду со словом галстук в том же старом значении «шейный платок» широко употребляется также и фразеологический оборот шейный платок, который является такой же калькой (т. е. точным переводом по частям слова) соответствующего немецкого слова, как фразеологизмы типа детский сад (< Kindergarten — Kinder — «дети», Garten — «сад») и т. п.
Так, у И. С. Тургенева в романе «Дворянское гнездо» читаем: «Он надел коротенький табачного цвета фрак с острым хвостиком, туго затянул свой шейный платок и беспрестанно откашливался и сторонился с приятным и приветливым видом».
В повести К. М. Станюковича «Севастопольский мальчик» мы встречаем пример употребления выражения шейный платок — «галстук косыночного или «шарфного» типа» еще более интересный: как и у Гоголя, в этом предложении говорится о галстуке и выступающих из-под него (!) воротничках: «Он (Нахимов. — Н. Ш.) был в потертом сюртуке с адмиральскими эполетами, с большим белым георгиевским крестом на шее. Из-под черного шейного платка белели «лиселя», как называли черноморские моряки воротнички сорочки, которые выставляли, несмотря на строгую форму николаевского времени, запрещавшую показывать воротнички».