Стихотворный почерк еще одного поэта XX в. Б. Л. Пастернака на редкость своеобразен и специфичен. Неожиданные метафоры и сравнения; ошеломляющие своей резкой ненормативностью и непривычностью «счастливые сочетания слов»; разноцветная и разноликая палитра эпитетики; стремительные потоки внезапных анафор и синонимов; разнообразные по форме и содержанию сцепления антонимов в изумляющих своей выразительностью антитезах и оксюморонах; на первый взгляд, беспорядочный и вечноспешащий (иногда как бы «задыхающийся») синтаксис — основные слагаемые особого поэтического слога поэта. Некоторым он кажется не только читательски трудным, но и авторски искусственным. Но последнее архинеправильно. Все в стихах Пастернака «диктовало чувство», было от его чистой души и открытого сердца, хотя, конечно, и не представляло «случайный навзрыд»: «стихи слагались» поэтической личностью, с ее жизненным опытом, литературным образованием и художественным восприятием постоянно меняющегося мира. Нарочитая «филологичность» стихотворного текста прихотливо уживается у поэта с естественной раскованностью и широтой его индивидуального художественного зрения и социального видения мира.
Если говорить о зрелом и тем более позднем периоде его творчества, то в нем все больше и больше проступает та «неслыханная простота», которая идет от «опыта больших поэтов», нашей неувядаемой русской поэтической классики. Об этом прекрасно сказал сам Б. Л. Пастернак:
В родстве со всем, что есть, уверясь И знаясь с будущим в быту, Нельзя не впасть к концу, как в ересь, В неслыханную простоту.
И тем не менее в его стихотворном языке есть над чем задуматься, есть что не увидеть, а значит, есть о чем вас спросить. Вот вам еще одно проверочное задание. Выполните его, как и предыдущие, сначала самостоятельно. Затем можете обратиться к ключу, чтобы узнать, насколько успешно вы этот маленький экзамен выдержали.
Найдите в следующих далее четверостишиях имеющиеся в них художественно-изобразительные средства: анафоры (повторения начальных элементов), сознательные тавтологии (избыточность), сравнения, афористичность, антитезы, оксюмороны, омонимы и т. д.
1. Не волнуйся, не плачь, не труди, Сил иссякших и сердца не мучай. Ты жива, ты во мне, ты в груди, Как опора, как друг и как случай.
2. Красавица моя, вся стать, Вся суть твоя не по сердцу, Вся рвется музыкою стать И вся на рифмы просится.
3. Он жаждал воли и покоя, А годы шли примерно так, Как облака над мастерскою, Где горбился его верстак.
4. И должен ни единой долькой Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только, Живым и только до конца.
5. Не спи, не спи, художник, Не предавайся сну.
Ты — вечности заложник У времени в плену.
6. Не потрясенья и перевороты Для новой жизни очищают путь, А откровенья, бури и щедроты Души воспламененной чьей-нибудь.
7. На протяженьи многих зим Я помню дни солнцеворота, И каждый был неповторим
И повторялся вновь без счета...
Посмотрим теперь ответы, чтобы убедиться, что заданные вопросы успешно решены.
1. В приведенных строках выразительная сила стиха достигается прежде всего четырехкратным анафорическим отрицанием не, анафорическим трехкратием местоимения ты и сравнительного как, а также своеобразным рядом сравнений с неожиданным и аналогичным «синонимом» к словам опора, друг, случай.
2. В данном четверостишии особо останавливает внимание повсестрочное употребление «всеобъемлющего» местоимения вся, омоформы стать (существительное) и стать (глагол), синонимия стать — суть и возвратные глаголы рвется и просится.
3. В строках явно проглядывают реминисценции из Лермонтова (л ищу свободы и покоя) и Маяковского (л родился, рос, кормили соскою. Жил, работал, стал староват. Так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова). Ярким и свежим является переносно-метафорическое употребление глагола горбиться.
4. Очень сильным в художественном отношении в данном отрывке, выступающим как настоятельный завет всякому настоящему человеку, является категоричность долженствования, создаваемая тавтологией прилагательного живой и усилительной частицей только и оканчивающим заключительную строчку предложно-падежным сочетанием до конца.
5. Особенно важными в создании удивительной отточенности поэтического фрагмента являются троекратное повторение повелительной семантики «бодрствуй» (не спи, не спи, не предавайся сну) с развертыванием не спи во второй строке в перифразу и оживлением в ней у слова предавайся значения, связанного с глаголом предать, и конечно же афористичность двух заключительных строк.
6. Четверостишие строится на антитезе мировоззренческого характера двух первых строк заключительным. Выразительности отрывка особо служат яркое противопоставление (не — а), синонимы первой строки и инверсивность порядка слов четвертой.
7. Отрывок в основном строится на оксюморонном характере двух заключительных строк, образующемся сознательным «столкновением» слов неповторим и повторялся.
Вряд ли найдется среди вас хоть один, кто бы не помнил посещение Чичиковым Плюшкина. Это место в «Мертвых душах» удивительно выразительно и живописно. Оно написано так, что сразу же соглашаешься с Н. В. Гоголем: «Нет слова, которое было бы так замашисто и бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово». Однако далеко не все слова в этой шестой главе первого тома принадлежат сейчас к русскому лексическому ядру, хорошо нам знакомому и известному. Многие из них давно переместились на словарную периферию и носителями современного русского языка поэтому забыты. По большей части это либо слова, имеющие сейчас иные значения (в языкознании они называются лексико-семантическими архаизмами), либо устаревшие слова, отражающие ушедший в прошлое быт. Все они, как и иные архаические факты языка, серьезно мешают нам понимать замашистое и меткое гоголевское слово, а с ним и то, чем доверительно делится писатель. Взять хотя бы отрывок, живописно повествующий, что на самом деле было у выглядевшего словно нищий Степана Плюшкина. Ведь это был очень богатый помещик. Но обратимся к тексту.
У этого помещика была тысяча с лишком душ, и попробовал бы кто найти у кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто в кладях, у кого бы кладовые, амбары и сушилы загромождены были таким множеством холстов, сукон, овчин выделанных и сыромятных, высушенными рыбами и всякой овощъю, или губи-ной. Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не потреблявшейся, — ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы, и где горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны, жбаны с рыльцами и без рылец, побратимы, лукошки, мыкольники, куда бабы кладут свои мочки и прочий дрязг, коробъя из тонкой гнутой осины, бураки из плетеной берестки и много всего, что идет на потребу богатой и бедной Руси. На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него, — но ему и этого казалось мало.
Мы хорошо видим, что у Плюшкина всего было много: и крепостных, и имущества, и продуктов («во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него»), но вот, что именно у него имелось, мы представляем себе весьма смутно, и картина его богатства, нарисованная Гоголем, подернута довольно густым «языковым туманом».
Загадочно выглядят даже такие слова, как овощъ, кладь, шитое, точеное, побратимы, мочки, бураки, гибель, не говоря уже о существительных сушилы, губина, пересеки, лагуны, мыколъники, коровья, дрязг и фразеологическом обороте щепной двор.
Но обратимся к перечисленным словам. Первая группа слов относится к лексико-семантическим архаизмам. Они присутствуют и в нашей речи, но называют сейчас не совсем то или совсем не то, что именовал ими Гоголь.
Правда, подлинно коварным здесь является лишь слово... овощь.
Все остальные выступают в таких «словесных компаниях», что (пусть не зная, что они означают) мы сразу же понимаем их омонимичность одинаково звучащим словам нашего словаря. В силу этого при медленном чтении их инородность осознается нами так же, как и инородность слов второй группы (сушилы и т. д.).
В чем же языковое «коварство» слова овощь! Это не его морфологическая странность для нас как существительного женского рода (сейчас оно принадлежит к словам мужского рода и в единственном числе почти не употребляется).
Коварно это слово своим более широким, чем в настоящее время, значением. Оно называет (если, конечно, запятая в отрывке «...и всякой овощью, или губиной» поставлена писателем!) не только огородные плоды и зелень, но и лесные грибы и ягоды. В таком амплуа выступает тогда и диалектное слово губина (указанное значение зарегистрировано соответствующими словарями).
Каким большим лингвистическим весом тут обладает, как видим, маленькая запятая!
Стоит только ее убрать, и все меняется. Союз или из пояснительного союза становится разделительным, слово губина из уточнения превращается в однородный существительному овощь член предложения, и соответственно слово овощь уже, равно как и существительное губина, будет выступать перед нами с другим значением. Названная пара перестанет быть синонимической, и составлявшие ее слова по языковым нормам будут уже использоваться как лексические единицы, обозначающие «близкие», но разные предметы одного тематического класса: слово овощь — «огородные плоды и зелень» (как и сейчас в литературной речи), а слово губина — «грибы» (как и сейчас в некоторых русских диалектах). Ведь объединять синонимы разделительным союзом или — явная и грубая смысловая и стилистическая ошибка Но последуем далее за перечисленными словами. Вот здесь их истинное смысловое «лицо». Оказывается, что кладь — не «поклажа, груз», а «скирд»; шитое — не шитое (платье, костюм), а «деревянные изделия из сбитых (!) частей»; точеное — не точеное (лезвие, лицо и т. д.), а «деревянные изделия, выделанные на токарном станке»; побратимы — не названные братья или близкие (как братья!) друзья, а «большие деревянные сосуды вроде чугунка», что слово мочки никакого отношения к ушам не имеет и обозначает «нитки или пряжа», слово бураки — вовсе не название свеклы (ведь у Гоголя они «из плетеной берестки»), а «корзиночки, туески», существительное гибель — уже и не существительное, а неопределенно-количественное слово со значением «много» (ср. жуть комаров, бездна вещей, тьма народу, пропасть воды и т. д.).
Как видим, много различий в значении, казалось бы, самых привычных для нас слов гоголевского художественного текста.
Нисколько не меньше мешают понимать нам сказанное Гоголем и такие устаревшие слова, которых в современной лексической системе русского литературного языка нет вовсе. Неясность этих слов видна сразу, но от того не легче: все равно надо лезть в толковые словари (или в 17-томный академический «Словарь современного русского литературного языка», или в «Толковый словарь...» В. И. Даля), чтобы узнать, «что это за «лингвистические новости». Словари дают нам на наш вопрос ответ совершенно определенный. Слово сушилы (в старой форме именительный падеж множественного числа с окончанием -ы вместо -а, ср. у Пушкина: домы, сёлы, ветрилы) является не чем иным, как обозначением всем знакомых и привычных сеновала, чердака.
Прилагательное сыромятные (овчины) указывает, что овчины — из недубленой кожи. Слово пересеки значит «кадка из распиленной напополам бочки». Слово лагуны называет стоячие кадки с раздвижной крышкой. Существительное мы-кольники — это название небольших открытых коробочек. Жбаны (с рыльцами и без рылец) — это «кувшины с ножками и без них», берестка — «берестяная кора», а коробья — «сундуки», щепной двор — «место, где продаются изделия, изготовленные из древесины» (ср. монетный двор, печатный двор, гостиный двор, постоялый двор и т. д.). Что же касается слова дрязг (оно сразу же, конечно, и не случайно напоминает слово дрязги — «мелкие ссоры»), то оно в этом отрывке имеет значение «мелочь», а не более частотное — «хлам, мусор».
Наше путешествие по трудным местам приведенного выше отрывка «Мертвых душ» подошло к концу. Не осталось ли у вас впечатления, что мы все время продирались сквозь словесную чащу?
1. 1. Сынами — «сыновьями». Формы сыны и т. д. без суффикса -ов/- вообще-то принадлежат к устаревшим и книжным и относятся к высокому торжественному стилю (ср. сыны отечества), но в данном контексте поэт употребляет форму сынами как стилистически нейтральную, свойственную как книжной, так и живой разговорной обыденной речи. Слово обапол значит «около, возле, рядом» и сейчас представляет собой диалектизм. Первоначальное его значение отмечается в древнерусском языке — «по обе стороны». Оба факта (и сынами, и обапол) в тексте А. Т. Твардовского — родимые пятна его родного говора.
2. Слово журавель здесь обозначает не птицу, а похожий на нее рычаг для подъема воды из колодца (в виде длинного деревянного шеста — ср. у В. Шукшина в «Любавиных»: «Скрипел от ветра колодезный журавель, глухо стукалась о края сруба деревянная бадья»). Оно является диалектным и имеет вариант журавль. Слово в приводимых отрывках передает местный бытовой колорит.
3. Слово край здесь — не существительное со значением «конечная от центра часть или линия чего-то», «страна, местность» или «административно-территориальная единица», а наречие, имеющее значение «около» (ср. укр. коло — «около», родственное слову около, кольцо, колесо и т. д.). Сейчас слово край в этом значении является устаревшим.
4. Диалектное прилагательное каляный взято А. Т. Твардовским из родного смоленского говора. Оно значит «грязный», «пыльный». Образовано это слово с помощью суффикса -ян-(ср. аналогичные овсяный, медвяный — от старого медва — «мед на воде, медовуха», багряный — от устаревшего багр — «багрянец» и т. д.) от существительного кал в общеславянском значении «грязь». Оно известно в данном значении в некоторых славянских языках и сейчас: болг. кал — «грязь», серб.-хорв. кал — то же, чеш., словацк. kal — «грязь», «слякоть». Употребление поэтом слова каляный приветствовать нельзя: оно ненормативно и мешает его общению с читателем.
5. Существительное загнет (или загнетка) является диалектизмом, который отражает быт и нравы русского народа (этнографизмом) и обозначает «место около выходного отверстия (устья) русской печки».
6. Существительное чело здесь значит, конечно, не «лоб» (ср. в лермонтовском «Демоне» «И на челе его высоком не отразилось ничего»), а совсем другое. Ведь речь идет о печке. Слово чело здесь тоже из старого русского быта и обозначает переднюю часть русской печи. Так, в «Супругах Орловых» М. Горького читаем: «Прямо у двери большая русская печка, челом к окнам».
7. Слово бечевик обозначает «береговую полосу, дорогу у берега реки». В старину их пробивали для тяги судна по реке бечевой.
8. Очень выразительное сравнение кранов с предметами, похожими по форме на печатную букву Г. Архаизм глаголь — старое название буквы Г. Оно является по происхождению повелительной формой глагола глаголить — «говорить» и родственно слову глагол (ранее, кстати, имевшему значение «слово», ср. разглагольствовать).
9. Разлатые — «расходящиеся в сторону и кверху». Прилагательное сейчас является устаревшим и встречается иногда лишь в просторечии.
10. Слово пёнушке — предложный падеж единственного числа от малоупотребительного просторечного пёнушек.
11. По своему значению слово полдневный — «жаркий» является неологизмом поэта и восходит к традиционно-поэтическому полдневный — «южный» (на юге лето жаркое!). Со словом полдневный — «происходящий в полдень» непосредственно не связано.
12. Форма светы — индивидуально-авторское образование А. Т. Твардовского от слова свет в значении «мир, вселенная». Светы здесь значит «миры».
II. 1. Читая внимательно этот отрывок, нельзя не остановиться на словах дерев, лядо, благо и выражении городок пчелиный. Дерев — устаревшая форма род. п. мн. ч. слова дерево (вместо современного деревьев). Эта форма была одной из излюбленных в классической поэзии первой половины XIX в. Вспомните у А. С. Пушкина в «Евгении Онегине»: «Он мчит ее лесной дорогой; Вдруг меж дерев шалаш убогий» (убогий здесь в старом значении «бедный, ветхий». — Н. Ш.), в «Руслане и Людмиле»: «И дни бегут; желтеют нивы; С дерев спадает желтый лист» и т. д. Существительное лядо понять очень трудно, если не обратиться к «Словарю русских народных говоров». Это по своей семантике (очень разной и своеобразной) смоленское слово, обозначающее здесь «лес». Глухое лядо значит «дремучий, очень заросший лес». Слово благо в приводимом контексте — наречие, синонимичное литературным наречиям «хорошо, прекрасно, замечательно». Это тоже диалектизм, но простой по значению и смысловых связей для большинства читателей не нарушающий. Разобранное чуть ранее слово лядо (возникшее у поэта, возможно, для рифмовки с надо) оправдать в плане восприятия очень трудно: оно не дает читателю правильного и непосредственного ощущения сравнения поэта (как глухое лядо) и требует специального комментария.
Городок пчелиный — прекрасная перифраза, обозначающая улей.
2. В данном отрывке должны привлечь к себе внимание обороты жара парниковая, дальняя даль и слова знатные, постав. Обороты являются «изобретениями» поэта, в которых прилагательные играют усилительную роль и являются тавтологическими по отношению к существительным, если не по корню (дальние), то по значению (парниковые).
Слово знатный — это просторечно-устарелое прилагательное со значением «сильный».
Существительное постав является этнографизмом и обозначает «механизм из подвижного и неподвижного жерновов в старых русских мельницах».
3. В этих восьми строках придется выделить в соответствии с заданием слова век, страда, предложно-падежное сочетание до беды. Многозначное слово век выступает здесь как синоним существительного жизнь, слово страда употребляется в значении «труд», до беды значит «очень много». Последнее явля-
ется новообразованием поэта по модели до черта. Что касается слова страда (это следует особо отметить), то соответствующее существительное является одним из самых любимых и частотных слов А. Т. Твардовского.
4. В этих четырех строках только одно слово «вылезает» за рамки нашей привычной речи. Им является слово стишится. Ни в каких словарях его нет (у В. Даля отмечается лишь производное затишь — «затишье»). Имея в виду глагол сти-шать в 17-томном академическом словаре его по аналогии можно охарактеризовать как принадлежность старого просторечия. Стишиться значит «успокоиться, затихнуть».
5. Здесь совершенно чуждым вам является диалектизм пуня. Он обозначает сарай для сена, мякины и т. п. и выступает в поэтическом тексте как этнографизм, характерный для быта Смоленщины.
6. Данные строчки содержат старую форму плечьми — «плечами» и устаревшее для литературного стандарта ударение в глаголе катится на втором слоге. Оба факта использованы поэтом в версификационных целях — для сохранения заданного размера; один дает в строчке на один слог меньше, другой позволяет не нарушить ритма. Все это сделано Твардовским в соответствии с поэтическими традициями прошлого, «прямо по-пушкински» (ср. у Пушкина: «А мешок-то у него за плечьми». См. «Словарь языка Пушкина»).
7. В данном отрывке нас встречает также одна из ярких особенностей поэтической речи первой половины XIX в. и, в частности, языка Пушкина. Это ныне устаревший причинный союз затем, что — «потому что, так как». У Твардовского он, несомненно, является данью классической стихотворной речи прошлого, скорее всего влиянию Пушкина, у которого он учился, в первую очередь. Особенно ярко и глубоко воздействие пушкинской стилистической манеры сказалось в его поэме «За далью — даль». Ср. у Пушкина: «Иные даже утверждали, Что свадьба слажена совсем. Но остановлена затем, Что модных колец не достали» («Евгений Онегин») и т. д.
8. Во второй строчке содержится яркий южновеликорусский диалектизм погребать — «побрезговать» (не погребуй = «не побрезгуй»).
9. В этом четверостишии вас может повести по ложному следу диалектное росстань. Оно значит «перекресток дорог». А остановить ваше внимание должен глагол потек в старом
«пушкинском» значении «пошел» (ср. в «Анчаре»: «И тот послушно в путь потек...»).
10. Мастерское использование Твардовским здесь нового, прозаического и рядом старого, высокого не заметить нельзя. В самом деле рядом с прозаизмом точка в значении «место в системе других пунктов» (ср. наивысшая точка горного хребта) им здесь употребляется и высокое отныне — «с настоящего времени» и поэтическая перифраза подлунный мир — «земля» (ср. у Пушкина: «Доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит»).
11. В этом отрывке, несомненно, вы обратите свое внимание на наличие в нем ныне совершенно неупотребительной в обиходе неполногласной формы глас вместо обычной голос. Она тоже взята на вооружение поэтом из классики первой половины XIX в. Однако это не просто поэтическая вольность, поскольку форма гласом стилистически наполнена и хорошо согласуется с высоким словосочетанием в годину битвы, придавая стихам взволнованно-патетический характер.
12. Данный отрывок содержит в своем словарном составе следующие слова, которые нуждаются в комментарии: косье, прокос, запоясался и небитая. Косье — диалектизм со значением «рукоятка, древко косы», прокос — «прокошенная полоса в ширину взмаха косы», небитая — «неотбитая», т. е. с неточеным лезвием. Все эти слова связаны с ушедшим в прошлое крестьянским бытом.
В глаголе запоясаться в поэтическом тексте наблюдается ненормативное ударение (запоясаться, не запоясаться), обусловленное требованиями версификации, конкретно заданным ритмом.
III. 1. В этом четверостишии явно проглядывается влияние строчек «Иных уж нет, а те далече. Как Сади некогда сказал» в последней строфе романа А. С. Пушкина «Евгений Онегин». Слово далече (вместо далеко), возможно, помогает поэту также и версификационно, как нужное для рифмовки с вечер. Обратите внимание на разницу слова нет у Твардовского и Пушкина (у последнего нет = «нет в живых»).
2. В приведенном отрывке из стихотворения «Слово о словах» прежде всего обращает на себя внимание своеобразное отражение пушкинского глаголом (= «словом». — Н. Ш.) жги сердца людей. Возникает также непроизвольное в памяти
(в связи со строчкой «Хоть я избытком их томим») пушкинское «То робостью, то ревностью томим».
Нельзя пройти и мимо мастерского использования поэтом современной и исходной, ныне устаревшей, формы, имеющей сейчас уже иронический характер: словеса. В этом противопоставлении четко сформулировано поэтическое кредо А. Т. Твардовского, выступавшего против много- и красно-словья, словесного трезвона и неправды за слово «по курсу твердого рубля ».
Алгебру поэтической гармонии позволяет наглядно представить одна из стихотворных миниатюр Л. Мартынова (1905—1980), названная им коротким, но очень емким и значительным словом «След».
Маленькое стихотворение это воспринимается как прекрасное гражданское послание поэта своим современникам, поднимающее большую проблему общественного наследства, оставляемого после себя человеком, вопрос о том, так ли ты живешь и как надо жить, чтобы оставить после себя добрую память, долгий и чистый след в людской душе.
Стихотворение «След» не содержит ни одного слова, которое бы как таковое в коммуникативном отношении требовало специального лингвистического комментария. Все его слова — это, по существу, слова лексического минимума для школы. Все они употребляются в своих самых обычных значениях. И тем не менее перед нами настоящее художественное произведение, представляющее собой специфическую образную систему.
А ты?
Входя в дома любые —
И в серые,
И в голубые,
Всходя на лестницы крутые,
В квартиры, светом залитые,
Прислушиваясь к звону клавиш
И на вопрос даря ответ,
Скажи:
Какой ты след оставишь?
След,
Чтобы вытерли паркет
И посмотрели косо вслед,
Или
Незримый прочный след
В чужой душе на много лет?
Выразительно-изобразительным стержнем стихотворения является языковая единица след, которая последовательно выступает то в качестве слова след с конкретным значением «отпечаток чего-либо», то в качестве составной части наречия вслед, соотносительного с предложно-падежным сочетанием в след, то в качестве слова след с абстрактной семантикой «впечатление в результате чего-нибудь», то, наконец, в самом заглавии как слово, совмещающее в себе оба указанных значения сразу и выполняющее переносно-метафорическую функцию обобщения.
В таком поэтическом, одновременно двузначном виде заглавное слово стихотворения является хорошим примером одного из основных и принципиальных свойств языка художественной литературы как словесного искусства, хорошо сформулированного .
Переключение поэта в стихотворении с прямого значения на переносное, скрепляющее воедино всю вторую его часть и являющееся той словесной игрой, которая и делает текст истинно поэтическим, ярким произведением, подготовлено Л. Мартыновым нарочито обыденной по своему содержанию первой частью и бытовой информацией вытерли паркет и косо посмотрели вслед во второй.
Что касается первой части миниатюры, то она очень интересна прежде всего в композиционном отношении. Ее структуpa носит «рамочный» характер со скрепами: начальное А ты? и конечное Скажи. Внутри эта часть «Следа» привлекает к себе внимание в первую очередь рифмованными определениями (любые — голубые, крутые — залитые) с тавтологией одних и тех же окончаний, анафорическими союзами и, близкозначными, но не синонимическими деепричастиями входя — всходя и двумя конечными строчками с неожиданными индивидуально-авторскими сочетаниями слов звон клавиш и даря ответ.
Лингвистического комментирования, кроме только что указанных фактов, также и с нормативной точки зрения требует употребление поэтом слова всходя, которое одинаково относится и к сочетанию слов на лестницы крутые и к следующему далее квартиры, светом залитые (в которые можно только входить!).
Если сочетания звон клавиш и даря ответ — созвучья слов живых, обусловленные художественными задачами и вполне законные, то сочетание всходя... в квартиры (хотя оно в своем возникновении и ясно как подверстка к всходя на лестницы крутые) является ненормативным и стилистически неоправданным.
Но это не все, что нуждается в комментировании в данном стихотворении. Оно — яркий пример прекрасного использования современным поэтом поэтического наследия русской стихотворной классики. В «Следе» Л. Мартынова — два ясных следа этих традиций. Одним из них являются компоненты, образующие структурную рамку первой части миниатюры А ты? — Скажи. Здесь Л. Мартынов по-своему и удивительно оригинально использует обе частотные у поэтов XIX в. и тех, кто им так или иначе следует (вплоть до Маяковского), начинательные формулы, открывающие предложения. Такими являются, с одной стороны, единичные или «осложненные» присоединительным союзом (а, и, но) личные местоимения, a с другой — главная часть бессоюзного предложения, синонимического сложноподчиненному предложению с придаточным дополнения, которая выражена глаголом речи (сказать, говорить, молвить, ответить и т. д.).
Художественная новизна поэта состоит в том, что на базе существующих отдельно или соположенных главных членов предложения он образовал совершенно новое синтаксическое единство с дистантно расположенными частями А ты?.. — Скажи..., где один компонент формулы отделен от другого развернутой характеристикой поэтического адресата как действующего лица. В результате такого циркумфлексного оформления первая часть стихотворения воспринимается как единое целое особенно остро.
Трудно сказать, какие конкретно строчки легли в основу анализируемого сверхфразового индивидуально-авторского неологизма Л. Мартынова или хотя бы породили творческий импульс для его создания. Но несомненно, что в кладовой памяти поэта так или иначе отложились, чтобы потом активизироваться, образования, подобные тем, которые можно привести далее в качестве гипотетически исходных или стимулятивных:
Ты скажешь: ветреная Геба, Кормя Зевесова орла, Громокипящий кубок с неба, Смеясь, на землю пролила... (Ф. Тютчев, Весенняя гроза)
И я скажу: Христос воскрес. (А Пушкин. В. Л. Давыдову)
Скажите: взят он вечной мглою. (А Пушкин. Элегия)
Он скажет: презирай народ, Гнети природы голос нежный. (А Пушкин. Стансы)
Скажи: есть память обо мне, Есть в мире сердце, где живу я... {А. Пушкин. Что в имени тебе моем?)
Он Ольгу прочил за меня, Он говорил: дождусь ли дня? (А Пушкин. Евгений Онегин)
Не говори: любовь пройдет... (А Дельвиг. Романс)
Скажите: отзыв умиленный В каком он сердце не найдет? (Е. Баратынский. Подражателям)
И ты ушел, куда мы все идем, И я теперь на голой вышине Стою один...
(Ф. Тютчев. Брат, столько лет сопутствовавший мне)
О ты, владеющий гитарой трубадура...
(К. Батюшков. Послание графу Вильегорскому)
А ты, когда вступаешь в осень дней, Оратай жизненного поля... Ты так же ли, как земледел, богат? (Е. Баратынский. Осень)
Более того, в первом компоненте невольно слышатся и поэтический лозунг В. Маяковского: «А вы ноктюрн сыграть могли бы на флейте водосточных труб?» (А вы могли бы? «Я сразу смазал карту будня...»), и гражданский лозунг окон РОСТА: «А ты записался добровольцем?»
Последнее делает вопрос-обращение Л. Мартынова еще непосредственнее и призывнее.
Влияние поэтического языка XIX в. ярко проявляется в «Следе» Л. Мартынова также и в заключительной части, содержащей скрытый и (в форме вопроса!) страстный призыв к своим читателям жить так, «чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, строчки и другие долгие дела». Они, несомненно, восходят (пусть очень опосредованно, как усвоенное, ставшее уже кровно своим) к пушкинским словам о стихах, славе и смысле жизни.
Вот соответствующие места из «Евгения Онегина»:
Для призраков (= видений) закрыл я вежды
(= глаза), Но отдаленные надежды Тревожат сердце иногда: Без неприметного следа
Мне было б грустно мир оставить (= умереть) Живу, пишу не для похвал; Но я бы, кажется, желал Печальный жребий свой прославить, Чтоб обо мне, как верный друг, Напомнил хоть единый звук (= слово) (гл. 2);
Он оставляет нежный стих, Безмолвный памятник мечтанья, Мгновенной думы долгий след, Все тот же после многих лет (гл. 4).
В тексте Л. Мартынова мы видим и абсолютно идентичные лексические единицы (след, оставишь, много лет), и близ-козначные слова (незримый — неприметный, прочный — долгий, душа — сердце). Но что еще важнее: в них мы ясно ощущаем пушкинский пафос мыслей и чувств.
Горькое значение стихотворения Лермонтова «Прощай, немытая Россия...» с гневом и грустью воспринимается каждым нравственно здоровым человеком даже сейчас, хотя со времени его появления прошло уже почти 160 лет и живем мы в совершенно ином государстве. Написанное, несомненно, экспромтом в апреле 1841 г., оно ходило по рукам в разных списках, пока, наконец, не было опубликовано в 1887 г. в том виде, в котором мы знаем его сегодня, в журнале «Русская старина» известным лермонтове-дом XIX в. П. Висковатым. Современники читали это произведение и как стихотворное выражение глубоко личной и незаслуженной обиды Лермонтова на Николая I за его отказ уволить поэта в отставку, и как острую политическую характеристику самодержавной и крепостнической России. В общем, таким лично-общественным, написанным чеканным стихом, «облитым горечью и злостью», это произведение как будто и должно восприниматься. За вырвавшимися словами обиды поэта на то, что царь не утвердил
О представление командующего на
Кавказе от 3 февраля 1841 г. к награждению Лермонтова орденом «Золотая полусабля» и снова посылает его из двухмесячного отпуска в действующую армию, несмотря на настойчивые просьбы В. А. Жуковского, ходатайствовавшего за восходящую звезду русской поэзии, в стихотворной миниатюре мы ясно чувствуем трезвую и твердую оценку российской действительности того времени, своей несчастной, «убогой и обильной», забитой, горячо и беззаветно любимой родины, своей «немытой России». Стихотворение, прямо гипнотически заражающее современного читателя лермонтовским чувством гнева и горечи, своей поразительно отточенной формой и логикой, тем не менее, несмотря на прозрачность словесной ткани, четкую и ясную композицию, в коммуникативном отношении простым для нас не является. Языковые шумы и помехи заставляют читателя, если он хочет понять стихотворение до конца, анализировать эту миниатюру очень бережно и неспешно.
Семантически-поверхностно и композиционно восьмистишие достаточно непритязательно, делится на две части и по содержанию, и по «плану выражения». Первое четверостишие представляет собой перифрастическое обозначение России, с которой поэт прощается, вновь высылаемый на Кавказ. Во втором четверостишии выражается надежда, что хотя бы в действующей армии ему будет более легко и свободно.
Прочитаем внимательно лермонтовское стихотворение и построчно, и построфно.
В первой строке нас сразу же останавливает и повергает в недоумение казалось бы совершенно неожиданный эпитет немытая к названию отчизны, которую Лермонтов любил и не щадя жизни защищал. Что вкладывает поэт в этот эпитет и что хочет им сказать нам? Вопрос трудный. Но можно, пожалуй, согласиться в целом с тем, что по этому поводу говорит Т. Г. Динесман: «Оскорбительно-дерзкое и вместе с тем проникнутое душевной болью определение родной страны («немытая Россия») представляло собой исключительную по поэтической выразительности и чрезвычайно емкую историческую характеристику, вместившую в себя всю отсталость, неразвитость, иначе говоря, нецивилизованность современной поэту России» (Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 452). Но обратимся к первому слову первой строчки — этикетному слову расставания прощай. Это слово используется поэтом в первичном значении, не так антонимично, как, например, у А. П. Чехова в «Трех сестрах» (Не до свиданья, а прощайте, мы больше уже никогда не увидимся) или у П. Антокольского в стихотворении «Памяти Фадеева» (Никогда не прощай, навсегда до свиданья, милый друг, дорогой человек), а как самый обычный общеязыковой обиходный синоним до свиданья. Лермонтов ехал на Кавказ в свой полк с надеждой (пусть и в полевой обстановке и сражениях, где смерть глядит отовсюду) не быть под постоянным колпаком у царских «пашей», чувствовать себя хоть в какой-то степени на воле. Но он отнюдь не думал, что его этикетное прощай окажется окончательным и бесповоротным, горьким и безысходным последним прости. Он надеялся вернуться впоследствии в Москву, в Петербург, в родные Тарханы, и его прощай звучало как до свиданья.
Начальное прощай мы встречаем в стихотворении «К морю» А. С. Пушкина. Однако пушкинское и лермонтовское прощай принципиально отличаются «объектами прощания» и семантикой этикетного слова. Лермонтов прощался с отчизной, забитой и глухой, крепостнической «немытой Россией», где он был для власти и нежелательным, и нелюбимым. Пушкин прощался со свободной стихией (в Крыму он вращался в высшем обществе и жил относительно свободно).
Пушкин прощался с морем навсегда (В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые...). И его прощай звучало как знак расставания со свободой навсегда. Т. Г. Динесман справедливо пишет, что у Лермонтова «1-я строчка синтаксически и ритмически воспроизводит зачин пушкинского «К морю»: Прощай, свободная стихия» (Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 452). Но этим только и ограничивается. Между тем эта реминисценция требует к себе большего внимания хотя бы потому, что она прямо и непосредственно связана со сходными событиями, послужившими причиной появления стихотворений «К морю» и «Прощай, немытая Россия...». Лермонтов сознательно «творчески» использовал начало пушкинского «К морю» потому, что оба поэта писали эти свои стихи в связи с новой ссылкой (Пушкина — из Одессы в Михайловское, Лермонтова — опять на Кавказ в действующую армию). Царские чиновники, не испытывая к обоим поэтам любви или хотя бы расположения, не были способны на великодушие и порядочность. Эта экстралингвистическая деталь появления переоформленного Лермонтовым пушкинского этикетного обращения весьма важна. Кстати, у Пушкина в стихотворении «К морю» есть еще одно место, получившее специфическое отражение в лермонтовском «Прощай, немытая Россия...». Вот оно:
Не удалось навек оставить Мне скучный, неподвижный брег, Тебя восторгами поздравить И по хребтам твоим направить Мой поэтический побег!
И дело здесь не только в том, что ими обоими было использовано в пятой строчке слово хребет (Быть может, за хребтом Кавказа), но и в высказываемой надежде (у обоих поэтов так и не сбывшейся), что как-нибудь удастся стать относительно свободным от царских «пашей».
Вторая строчка первой строфы представляет собой уточняющую перифразу к предмету расставания — немытой России. Яркая и выразительная, она четко характеризует родину как страну рабов — страну господ. Антитеза во фразе скрепляется повтором слова страна в единое целое, образуя чисто лермонтовский афоризм. Заметим, что слово раб в этой строчке имеет более широкое и обобщенное значение, нежели, например, в «Евгении Онегине» А. С. Пушкина (Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил, И раб судьбу благословил), где оно означает «крепостной». Род. п. господ — также не форма вновь входящего в употребление (правда, не без понятных трудностей) этикетного господа. Это обозначение вообще власть имущих, от дворян до чиновников.
Очень своеобразны третья и четвертая строчки, выражающие детализирующие предметы расставания — мундиры голубые (жандармы) и народ. В принципе они в развернутом виде «повторяют» антитезу предыдущей строки.
В версификационном же отношении они являются классическими конструкциями с присоединительным и:
И вы, мундиры голубые, И ты, им преданный народ.
Метонимическое обозначение жандармов требует соответствующих, как говорится, фоновых знаний: в XIX в. форменной одеждой жандармов были мундиры голубого цвета.
На четвертой строчке первой строфы нужно остановиться особо, хотя она в смысловом отношении кажется совершенно ясной. Особенно тогда, когда мы знаем, что в списках и в первых публикациях были в ходу и такие варианты: И ты, послушный им народ; И ты, покорный им народ. Однако это только в том случае, если из памяти уже успела уйти предыдущая строчка. Ее же наличие в памяти (И вы, мундиры голубые) заставляет сразу подумать о явно мнимой логичности следующей: И ты, им преданный народ. Когда это русский народ (пусть и такой-сякой!) был безропотным, всегда верным, покорным и послушным царю и его приспешникам? Разве не являются отражением реальных событий «Капитанская дочка» А. С. Пушкина и «Вадим» М. Ю. Лермонтова? А В. И. Коровин, между прочим, в книге «Творческий путь М. Ю. Лермонтова» (М., 1973), принимая, кстати, неавторский эпитет послушный (о& этом см. ниже), в частности, пишет: «Действительно, любовь к такой родине, где на каждом шагу попрано человеческое достоинство, где за каждым бдительно шпионят «голубые мундиры», где столь безропотен «послушный им народ», не может не показаться "странной"». Такое ли значение имеет в разбираемой строчке слово преданный, которое характерно для него сейчас, — «беспредельно верный»? Попутно заметим, что современное значение преданный «вероломно, изменнически выданный» требует творительного надежа (ими), а не дательного (им). Т. Г. Динесман (как часто это делают литературоведы, не обращая внимания на «языковые мелочи») нисколько не сомневается в том, что это именно так, что в результате приводит исследователя к совершенно неправильной, более чем странной и нелепой интерпретации всей первой строфы: «И все это, вместе взятое, — крепостническое рабство, жандармский произвол и жалкая «преданность» ему — предстает в поэтической формуле Лермонтова как нечто единое, чему он говорит решительное "прощай"». О характере и значении этого этикетного слова мы уже говорили выше.
На самом деле слово преданный здесь имеет абсолютно другое, никак эмоционально-экспрессивно не окрашенное, прямое номинативное значение «отданный во власть» < «переданный в распоряжение кого-либо» Это убедительно доказал еще
B. В. Виноградов в книге «Проблема авторства и теория стилей».
Второе четверостишие, как уже отмечалось, выражает (и то с оговоркой быть может) слабые надежды поэта на то, что на Кавказе он сможет быть более свободным от правительственной заботы:
Быть может, за хребтом Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
М. Ю. Лермонтов высказал эти надежды именно в таких словах. Об этом сказано в примечаниях И. Л. Андроникова к собранию сочинений М. Ю. Лермонтова (М., 1964. Т. 1.
C. 594). В некоторых списках стихотворения вместо пашей мы находим царей или вождей, но эти слова во множественном числе в данном контексте были совершенно невозможны по экстралингвистическим причинам.
В пользу слова пашей говорит и характерная для поэта точная рифмовка ушей — пашей, и тот факт, что в николаевской России существительное паши как наименование турецких военных сановников иронически употреблялось для обозначения жандармов, поскольку Турция для русского общества в 20-е гг. XIX в. была деспотическим государством (особенно в период национально-освободительной борьбы греков). О последнем наглядно свидетельствует еще юношеское, написанное в эзоповской манере стихотворение «Жалобы турка», с объясняющим P. S. и строками: Там стонет человек от рабства и цепей!.. Друг! этот край... моя отчизна!
Кончается стихотворение «Прощай, немытая Россия...» парой синтаксически однородных и лексически близких строк в виде анафоро-тавтологического повтора предлога и местоимения (от их), одноструктурных слов с одинаковыми начальными и конечными морфемами, идентичных словоизменительных форм, частей речи и однотематических слов (глаз — ухо).
Первое четверостишие с двумя присоединительными союзами и скрепляется в единое целое анафорическими последними строчками с предлогом от. Ритмо-синтаксический параллелизм двух последних строк первого и второго четверостиший скрепляет высказывание в текст, не только не требующий продолжения, но и не могущий быть продолженным. Сказано все то, что автор задумал сказать, поставив все точки над и.
В заключение лингвистического анализа второго четверостишия необходимо, пожалуй, еще отметить лексико-фо-нетический архаизм сокроюсь (вместо скроюсь), использованный по традиции как поэтическая вольность (ср. у А. С. Пушкина: Подымем стаканы, Содвинем их разом), и редкий в поэтической речи М. Ю. Лермонтова словообразовательный неологизм всеслышащих (ушей), образованный им по модели церковнославянского слова всевидящий (ср. в Патерике Печерском XIII в.: «...мняхъ сие укрыти от всевидящего Бога»).
Проведенный анализ стихотворения наглядно показывает, как далеко иногда находится читатель от правильного понимания написанного поэтом, особенно если последнее отделено от читающего большой временной дистанцией, читается наспех или предвзято, без учета исторических реалий и изменчивости языковых единиц и особенностей их употребления. Он же лишний раз доказывает необходимость лингвистического анализа художественного произведения, коль скоро мы хотим адекватно, по-авторски воспринять его как информационно-эстетическое целое.
«Сердечный контакт» В. Маяковского с читателями, если несколько перефразировать слова поэта А. Суркова, делает «каждое открыто и откровенно гражданское по проблематике стихотворение поэта лирическим признанием». Маяковский — совершенно современный поэт по своей тематике и пафосу, но прошло уже более 70 лет с тех пор, как он ушел из жизни. Этим обстоятельством, наряду, конечно, с его неологизмами и элементами традиционной поэзии, и объясняются имеющиеся в его произведениях языковые шумы и помехи, порождающие приблизительное понимание нами его художественного текста. Тот сердечный контакт с поэтом, о котором говорит А. Сурков, может, однако, выступать для нас иногда весьма опосредованным и даже нарушаться. Надежная защита от этого — замедленное и вникающее, внимательное и бережное чтение произведений В. Маяковского.
Попробуйте сами найти трудные, темные слова и определить их значение в приводимых далее отрывках. Ответы, как всегда, будут даны после.
1. Я с теми,
кто вышел
строить
и месть в сплошной
лихорадке буден. Отечество
славлю,
которое есть, но трижды —
которое будет.
(«Хорошо!»)
2. Мне бы жить и жить,
сквозь годы мчась. Но в конце хочу —
других желаний нету — встретить я хочу
мой смертный час так,
как встретил смерть товарищ Нетте.
(«Товарищу Нетте — пароходу и человеку»)
3. Бумажное тело сначала толстело. Потом прибавились клипсы-лапки. Затем бумага выросла в «дело» — пошла в огромной синей папке.
(«Бюрократиада»)
4. По всей округе —
тысяч двадцать поэтов изогнулися в дуги.
От жизни высохли и жгут.
Изголодались.
С локтями голыми.
Но денно и нощно
жгут и жгут
сердца неповинных людей «глаголами».
Написал.
Готово.
Спрашивается — прожег?
Прожег!
И сердце и даже бок.
Только поймут ли поэтические стада,
что сердца
сгорают —
исключительно со стыда.
(«О поэтах»)
5. Посудите:
сидит какой-нибудь верзила
(мало ли слов в России есть).
А он
вытягивает,
как булавку из ила,
пустяк,
который полегше зарифмоплесть.
(«О поэтах»)
6. Например
вот это —
говорится или блеется? Синемордое,
в оранжевых усах, Навуходоносором
библейцем — «Коопсах».
(«Юбилейное»)
7. Что ж о современниках? Не просчитались бы,
за вас
полсотни отдав. От зевоты
скулы
разворачивает аж! Дорогойченко,
Герасимов,
Кириллов,
Родов — какой
однаробразный пейзаж!
(Там же)
8. Потомки,
словарей проверьте поплавки: Из Леты
выплывут
остатки слов таких, как...
(«Во весь голос»)
(Далее поэт приводит примеры слов.)
А сейчас проверьте себя
1. В этих афористических — гордых и оптимистических строках нет как будто ничего «не нашего». Однако если иметь в виду кодифицированную литературную речь, то у Маяковского наблюдается здесь явное отступление в просторечие. По грамматическим нормам современного литературного языка в глаголе на -ти (после согласного основы) ударный и не отпадает (ср. мести, нести, ползти, брести, блюсти, грести и т. д.). Маяковский в разбираемом отрывке обращается к просторечной форме для рифмы: месть — есть.
2. Здесь нас должны остановить или, вернее, останавливают два факта: рифмовка мчась — час и фразеологизм смертный час. Рифмовка мчась — час указывает на твердый с в слове мчась. Мы так уже не говорим, но это не ошибка. Во времена Маяковского такое так называемое старомосковское произношение было нормой.
Оборот смертный час в значении «время умирать» обращает на себя внимание из-за старого значения слова час — «время» (ср. час пробил — «время настало»; иное в выражении через час по чайной ложке, возникшем из врачебной прописи на рецепте). Вспомните пушкинские строки «Калигулы последний час Он видит живо пред глазами» («Вольность»); «Мы все сойдем под вечны своды И чей-нибудь уж близок час» («Брожу ли я вдоль улиц шумных...»).
3. Здесь может быть непонятным слово клипсы-лапки, неологизм Маяковского, представляющий собой сложение синонимов клипсы и лапки, аналогичное словам стежки-дорожки, друг-приятель и т. п. Это сложение употреблено совершенно не в «нашем», несовременном значении — «конторская скрепка», «держатель». Слово клипсы в таком значении заимствовано из немецкого языка. В настоящее же время существительное клипсы значит по 4-томному академическому «Словарю русского языка» — «серьги, прикрепляемые к мочке уха без прокалывания». Оно пришло к нам либо из немецкого, либо из английского языка.
4. Здесь в первом отрывке Маяковский иронически, в переработанном виде использует пушкинское выражение из стихотворения «Пророк» «Глаголом жечь сердца людей», в котором существительное глагол, как и в тексте Маяковского, значит «слово». Слово жечь в целях создания комического эффекта употреблено сначала в прямом, свободном значении {«Прожег! И сердце, и даже бок»), а затем в переносном, уже в связанном значении в составе фразеологизма сгореть от стыда. Вероятно, не представляет затруднений выражение денно и нощно «днем и ночью, постоянно» со старославянской огласовкой нощь, а не ночь в составе наречия нощно.
5. В этом отрывке трудностей в понимании у вас, очевидно, не возникло. Однако он тоже требует комментирования. Ведь в нем содержится ненормированная форма полегше (вместо правильного полегче) и неологизм Маяковского зариф-моплесть — «зарифмовать». Оба эти факта стилистически оправданы и используются Маяковским в тех же целях создания комического. Заметим, что иными — чисто верификационными — причинами (чтобы срифмовать со словом калекши) определено наличие легше в стихотворении «Сергею Есенину»: «...но скажите вы, калеки и калекши, где, когда, какой великий выбирал путь, чтобы протоптанней и легшеЧ » Отметим также, что у Маяковского глагол зарифмоплесть как приставочное образование от рифмоплесть восходит к традиционно-поэтическому рифмоплет, частотному в первой половине XIX в. (ср. также у Пушкина иронически-насмешливое рифмач, рифмодей, рифмотвор).
В этих строчках в чисто языковом плане понятно все, однако все же требуется небольшой лингвострановедческий комментарий слов Сосновский и «Ундервуд». Чтобы понять соответствующее место, надо знать, что Л. С. Сосновский — журналист, выступавший против поэтики Маяковского, а «Ундервуд» — пишущая машинка системы «Ундервуд» (ср. современное «Эрика»).
6. В приведенном отрывке из «Юбилейного», где Маяковский выступает против неблагозвучных и трудных для понимания сложносокращенных слов, которых в 20-е гг. было значительно больше, чем сейчас, требует толкования не только само незнакомое существительное Коопсах. Оно значит в переводе на простой русский язык «кооперация сахарной промышленности». Тут надо вспомнить прежде всего древнюю историю вавилонского (или халдейского) царя Навуходоносора II, при котором Вавилония достигла наивысшего экономического и культурного расцвета.
Однако не только это. Чтобы понять сочетание слов сине-мордое, в оранжевых усах, т. е. что сравнивается поэтом с «портретом» вавилонского царя, необходимо иметь в виду, что речь идет о рекламном плакате Коопсах'а, изображенном на синем фоне с расходящимися оранжевыми лучами. Почему Маяковский вспомнил здесь именно это сложносокращенное слово? Вполне закономерно, так как рекламный плакат Коопсах'а находился недалеко от памятника Пушкину на Страстной (ныне Пушкинской) площади.
7. В этой лесенке нуждается в особенном внимании слово однаробразный. Оно является оригинальным новообразованием поэта очень своеобразным путем — контаминацией двух слов однообразный и наробраз (сложносокращенное существительное того времени, возникшее на базе словосочетания народное образование).
8. В приводимых двух строчках привлекает внимание словосочетание выплывут из Леты, представляющее у Маяковского отголосок поэтической фразеологии первой половины XIX в. Оно значит «вспомнятся» и построено как антоним частого у Пушкина и других поэтов выражений потонет, поглотит и т. д. Лета. Вспомните из «Евгения Онегина»: «И память юного поэта Поглотит медленная Летаь\ «...И сохраненная судьбой Быть может в Лете не потонет Строфа, слагаемая мной» (= «не забудется»).
Лета — мифологическое название древними греками реки забвения, выступающее у русских классиков XIX в. как символ забвения — в словоупотреблении Маяковского конкретизируется (поплавки словарей, остатки слов).
Тогда я читаю стихотворение С. Есенина «О товарищах веселых...», какое-то особенно светлое и теплое, каждый раз меня охватывают совершенно невеселые мысли. Однако вовсе не от задушевного и грустного есенинского произведения, а по совсем другим, «внелитературным», основаниям. Ведь как это ни может показаться странным, ни в одном издании поэта — большом и малом — ни один есениновед не только не объяснял, но даже и не касался одного совершенно непонятного и темного восьмистишия, без толкования которого пейзажная зарисовка наступающей зимы кажется если не простым набором, то странной композицией удивительных в своих сочетаниях и самих по себе слов.
И дело здесь не только в своеобразности перифразы (т. е. описательного наименования) первой строчки восьмистишия («Ловит память тонким клювом...» = «вспоминаю»). И не столько в имеющихся здесь диалектизмах (о них я расскажу ниже). Больше всего языкового «шума и помех» содержится в словосочетании третьей строки второго четверостишия — па-рагуш квелый. Но приведем соответствующий отрывок:
Ловит память тонким клювом Первый снег и первопуток. В санках озера над лугом Запоздалый окрик уток.
Под окном от скользких елей Тень протягивает руки. Тихих вод парагуш квелый Курит люльку на излуке.
Память и интуиция (а в крайнем случае словари, например словарь В. И. Даля) легко подскажут вам, что в санках озера значит «по краям озера» (буквально — «в скулах озера»), люлька — «трубка», а на излуке — «на излучине, на изгибе». Но вот что такое парагуш квелый, будет (и есть даже для специалистов) поистине тем, что принято называть фразеологизмом «темна вода во облацех». И причиной этому примечательному факту прежде всего... простая опечатка (!), кочующая из издания в издание: вместо нужной буквы к в слове карагуш неизменно печатается буква п. Ну а зная это, легко будет уже разгадать «таинственное» сочетание. Карагуш квелый — это терминологическое, но широко известное обозначение птицы, которую мы иначе называем подорликом. Оно точно соответствует латинскому прототипу Aquila clanga (Aquila — «орел», clanga — «кричащая, клекочущая, каркающая», от глагола clango). Здесь, как и во многих других случаях, нас выручает В. И. Даль. В его «Толковом словаре...» находим: «карагуш — вид небольшого орла, татарский орел, Aquila clanga; кве-лить — писклявить, плакать, жалобиться, хныкать». Указываемое В. Далем значение «татарский орел», несомненно, представляет толкование, отражающее не реальное значение слова карагуш — «небольшой орел, подорлик», а его этимологическое объяснение. Слово каракош — «небольшой орел» является в русском языке заимствованным из татарского, где оно буквально значит «черная птица» (кара — «черная», кош — «птица»).
Однако разгадка словосочетания карагуш квелый еще не конец нашим поистине детективным поискам художественной истины отрывка. Ведь странным выглядит и само это терминологическое обозначение подорлика в соседстве с глаголом курит: птицы не курят. Расшифровывать надо и это. Дело здесь в особой стилистической манере С. Есенина, в специфическом образно-метафорическом употреблении поэтом (а таких фактов у него хоть отбавляй) слов, нам уже в прямом значении известных. Поэт использует скрытое сравнение. Подорлик у него, как курящие старики на завалинке, отдыхает на излучине «тихих вод» (обратите внимание на инверсию и дистанционное расположение слов тихих вод... на излуке, восходящее к поэтическим вольностям, известным в стихотворном синтаксисе со времени их появления в XVIII в.). Вот, как видим, какой запутанной и сложной оказывается иногда словесно-художественная вязь, казалось бы, у одного из самых простых и доступных поэтов.
О поэме С. Есенина «Анна Онегина» мы в самом ее начале натыкаемся (в речи возницы, везущего героя в Радово) на существительное обилие... во множественном числе:
Но люди — все грешные души, У многих глаза — что клыки. С соседней деревни Криуши Косились на нас мужики. Житье у них было плохое — Почти вся деревня вскачь Пахала одною сохою На паре заезженных кляч.
Каких уж тут ждать обилий, — Была бы душа жива.
В современном русском литературном языке слово обилие имеет значение «множество, богатство» и в соответствии с этим употребляется, как и другие подобные ему абстрактные существительные (бездна, пропасть в количественном значении «много», энтузиазм, мудрость, слава и т. д.), только в единственном числе.
Чем и как объясняется здесь эта ненормативная, чуждая литературной речи грамматическая форма?
Может быть, она обусловлена какими-то стилистическими задачами, в частности речевой характеристикой персонажа, и носит тем самым такой же художественно оправданный характер, как в том же монологе, только немного ранее слова почитай (= «почти»: «Дворов, почитай, два ста»), неуряды (= «напасти»: «С тех пор и у нас неуряды») и форма два ста (= «двести»)?
Ответить на это можно однозначно и утвердительно. В таком случае — почему именно оно и именно во множественном числе? Ларчик открывается довольно просто: слово обилие употребляется здесь С. Есениным не в его литературном значении (слову со значением «множество, богатство» множественное число просто не нужно), а в диалектном значении — «урожай». Это значение слова обилие идет из древнерусского языка: Поби мраз обилие по волости (« Новгородская летопись»). Таковы скудно изложенные, но вполне достаточные сведения о слове обилие, устанавливающие полный контакт и взаимопонимание между читателем и поэтом.
Если иметь в виду наше современное языковое сознание и актуальное для нашего времени словоупотребление, то течь может жидкость {вода, кровь, сок и т. п. течет), время {время текло быстро, жизнь текла размеренно и т. п.) и предмет, который прохудился {крыша, лодка, ведро и пр. течет). Таким образом, современными значениями глагола течь являются значения «течь, литься» (о жидкости), «идти, проходить» (о времени) и «протекать, пропускать жидкость» (о прохудившемся предмете).
Но приходилось ли вам обращать внимание на глагол течь в поэме С. Есенина «Анна Снегина» (1925)? Он используется здесь поэтом (как и слово оладья) несколько необычно:
Ну что же! Вставай, Сергуша! Еще и заря не текла, Старуха за милую душу Оладьев тебе напекла.
Необычность употребления существительного оладья в родительном падеже множественного числа в диалектной форме оладьев, а не в литературной — оладий и замечается быстрее, и объясняется проще: ведь перед нами прямая речь мельника, носителя соответствующего народного говора.
Особый характер глагола теЧь чувствуется слабее, хотя стилистически он играет явно ту же самую характерологическую роль и вводится поэтом для воссоздания народной речи.
Смысл строчки Еще и заря не текла ясен, ее можно перевести сочетанием «еще на рассвете» или «еще до восхода солнца» (ср.: ни свет ни заря). Но вот в каком значении употреблен здесь глагол течь — не совсем понятно. Ведь слово заря в своем прямом значении и не предмет, который может прохудиться, и не жидкость, и не время. Это, как определяют словари, «яркое освещение горизонта перед восходом или заходом солнца». Впрочем — стоп! В переносном значении, как это четко и определенно отмечается еще В. Далем, слово заря значит и «время освещения от солнца, находящегося под небосклоном», т. е. время восхода или захода солнца. Значит, перед нами не нарушение литературной нормы, не поэтическая вольность, а закономерное проявление глаголом течь общеязыкового значения «идти, проходить» (о времени), хотя и своеобразное, поскольку он сцепляется со словом заря не в первичном его смысле, а в переносном.
Есенинское употребление слова течь, как видим, спокойно укладывается в прокрустово ложе современных семантических законов. А вот обратившись к классической поэзии первой половины XIX в., мы найдем и такое использование глагола течь, которое с семантико-синтаксической точки зрения будет уже архаичным, устарелым. Ведь в XIX в. у поэтов мог течь и... человек, а не только жидкость, время и прохудившийся предмет. Сцепляясь с существительным, обозначающим человека, глагол течь имел временное значение «идти, проходить; быстро идти; бежать, нестись».
Вспомним, как писал, например, Пушкин:
Смотря на путь, оставленный навек, — На краткий путь, усыпанный цветами, Которым я так весело протек...
(«Князю А. М. Горчакову»)
(ср. у него же современные временные связи и семантику: «И многие годы над ними протекли...» («Подражания Корану»); «Но полно: мрачная година протекла...» («Второе послание к цензору»). Протек в значении «прошел»);
Но человека человек Послал к анчару властным взглядом, И тот послушно в путь потек. (= пошел) И к утру возвратился с ядом.
(«Анчар»)
И мнится, очередь за мной, Зовет меня мой Дельвиг милый... Товарищ песен молодых, Пиров и чистых помышлений, Туда, в толпу теней родных Навек от нас утекший (= «ушедший») гений... («Чем чаще празднует лицей...»)
Словесные связи глагола течь «идти, проходить» с обозначениями человека, так часто наблюдаемые в поэзии первой половины XIX в., восходят к старому — еще церковнославянскому — источнику: Петръ, въставъ, тече къ гробу — «Петр, встав, пошел к могиле» («Мстиславово евангелие», до 1117 г.), тогда Влурь влъком потече — «Тогда Влур волком побежал» («Слово о полку Игореве») и т. д.
Последнй пример косвенно свидетельствует, что течь (уже со значением «бежать, нестись») могли и животные, ср. у Даля — белка течет. Живой и актуальной эта семантика сохранилась до сих пор у просторечных глаголов того же корня: приставочного утечь и «перегласовочного» (очевидно, заимствованного из украинского языка) тикать.
Есть у С. Есенина чудесное стихотворение «Гой ты, Русь моя родная...», написанное им еще в 1914 г. с характерной и постоянной для него мыслью: «Не надо рая, дайте родину мою». В этой жанрово-психоло-гической миниатюре просто нельзя пройти мимо слова корогод:
И гудит за корогоддм
На лугах веселый пляс.
Без его правильного понимания читатель не может себе представить конкретной картины, нарисованной поэтом. Оно властно требует комментария, поскольку мы не очень понимаем, где гудит «веселый пляс».
В книге С. Есенина «Стихи и поэмы» школьной библиотеки (М., 1974. С. 13) составитель в сноске толкует существительное корогод следующим образом: «Корогод — искаженное от хоровод». Да, действительно, это слово надо объяснить современному читателю, но точнее.
Скажем обо всем по порядку. Корогод толкуется как искаженное от хоровод. Не кажутся ли в таком случае вам более чем странными цитируемые есенинские слова: на лугах гудит веселый пляс за... пением и плясками (!). Ведь хоровод — название древней славянской игры, участники которой идут по кругу с пением и плясками (ср.: Хорошо в лугу широком кругом В хороводе пламенном пройти — А. Блок. «Май жестокий с белыми ночами...»).
Итак, не вдаваясь здесь в трудные вопросы происхождения слова корогод (нам оно вовсе не представляется искажением существительного хоровод), сделаем только следующий из логики слов вывод: предложно-падежная форма за корогодом у поэта имеет здесь совсем другое значение, нежели «за хороводом».
И это значение, несомненно, пространственное, такое же, каким оно является у предложно-падежного сочетания на лугах. Где же гудит веселый пляс? На лугах, за корогодом, т. е. за порядком — «за домами, образующими улицу» (см.: Даль В. Толковый словарь..., где отмечается и значение «порядок» у слова корогод и объясняется слово порядок как «ряд домов, составляющих одну из противоположных сторон улицы деревни или села»).
Теперь все в порядке. Наши затруднения связаны с использованием здесь этого слова.