В работах по культуре речи стало привычкой относиться к этому слову в целом отрицательно, как к просторечному, будто бы придающему речи манерность и слащавость. Однако даже в них глагол кушать «разрешается» свободно и без каких-либо ограничений употреблять при приглашении к столу и при обращении к детям (см., например: Краткий словарь трудностей русского языка. М., 1968. С. 127). Поэтому форма кушайте является не только современной и актуальной, но и при вежливом обращении более предпочтительной и, значит, более правильной, нежели глагол ешьте. Более того, кажется очень субъективным и произвольным наклеиваемый иногда ярлык неправильности даже по отношению к личным формам этого глагола (см. там же).
Право же, никакой манерности и тем более слащавости формы кушаю, кушаешь, кушает и т. д. сами по себе не имеют. В их недоброжелательной оценке со стороны говорящих (а не только справочников по практической стилистике русского языка) в свое время сказалось отношение народа к господам (ведь господа не ели, а кушали!). Но с тех пор, как и во многих других словах, в глаголе кушать постоянно происходит процесс стилистической нейтрализации, стирающий в нем этот особый «неприязненный» обертон.
Современная речевая практика, в том числе и практика печати, свидетельствует, что слово кушать постепенно становится самым обыкновенным и привычным синонимом слова есть. И частые отступления от так называемых нормативных рекомендаций — яркое тому свидетельство. В предложении Ни павильона для одежды, ни киоска, где можно выпить воды, скушать бутерброд по существу так же нет ничего неправильного, как и в следующих строках из поэмы «Руслан и Людмила» А. С. Пушкина:
«Вдали от милого, в неволе, Зачем мне жить на свете боле?.. Не нужно мне твоих шатров, Ни скучных песен, ни пиров — Не стану есть, не буду слушать, Умру среди твоих садов!» Подумала — и стала кушать.
Вряд ли найдется среди вас хоть один, кто бы не помнил посещение Чичиковым Плюшкина. Это место в «Мертвых душах» удивительно выразительно и живописно. Оно написано так, что сразу же соглашаешься с Н. В. Гоголем: «Нет слова, которое было бы так замашисто и бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово». Однако далеко не все слова в этой шестой главе первого тома принадлежат сейчас к русскому лексическому ядру, хорошо нам знакомому и известному. Многие из них давно переместились на словарную периферию и носителями современного русского языка поэтому забыты. По большей части это либо слова, имеющие сейчас иные значения (в языкознании они называются лексико-семантическими архаизмами), либо устаревшие слова, отражающие ушедший в прошлое быт. Все они, как и иные архаические факты языка, серьезно мешают нам понимать замашистое и меткое гоголевское слово, а с ним и то, чем доверительно делится писатель. Взять хотя бы отрывок, живописно повествующий, что на самом деле было у выглядевшего словно нищий Степана Плюшкина. Ведь это был очень богатый помещик. Но обратимся к тексту.
У этого помещика была тысяча с лишком душ, и попробовал бы кто найти у кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто в кладях, у кого бы кладовые, амбары и сушилы загромождены были таким множеством холстов, сукон, овчин выделанных и сыромятных, высушенными рыбами и всякой овощъю, или губи-ной. Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не потреблявшейся, — ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы, и где горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны, жбаны с рыльцами и без рылец, побратимы, лукошки, мыкольники, куда бабы кладут свои мочки и прочий дрязг, коробъя из тонкой гнутой осины, бураки из плетеной берестки и много всего, что идет на потребу богатой и бедной Руси. На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него, — но ему и этого казалось мало.
Мы хорошо видим, что у Плюшкина всего было много: и крепостных, и имущества, и продуктов («во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него»), но вот, что именно у него имелось, мы представляем себе весьма смутно, и картина его богатства, нарисованная Гоголем, подернута довольно густым «языковым туманом».
Загадочно выглядят даже такие слова, как овощъ, кладь, шитое, точеное, побратимы, мочки, бураки, гибель, не говоря уже о существительных сушилы, губина, пересеки, лагуны, мыколъники, коровья, дрязг и фразеологическом обороте щепной двор.
Но обратимся к перечисленным словам. Первая группа слов относится к лексико-семантическим архаизмам. Они присутствуют и в нашей речи, но называют сейчас не совсем то или совсем не то, что именовал ими Гоголь.
Правда, подлинно коварным здесь является лишь слово... овощь.
Все остальные выступают в таких «словесных компаниях», что (пусть не зная, что они означают) мы сразу же понимаем их омонимичность одинаково звучащим словам нашего словаря. В силу этого при медленном чтении их инородность осознается нами так же, как и инородность слов второй группы (сушилы и т. д.).
В чем же языковое «коварство» слова овощь! Это не его морфологическая странность для нас как существительного женского рода (сейчас оно принадлежит к словам мужского рода и в единственном числе почти не употребляется).
Коварно это слово своим более широким, чем в настоящее время, значением. Оно называет (если, конечно, запятая в отрывке «...и всякой овощью, или губиной» поставлена писателем!) не только огородные плоды и зелень, но и лесные грибы и ягоды. В таком амплуа выступает тогда и диалектное слово губина (указанное значение зарегистрировано соответствующими словарями).
Каким большим лингвистическим весом тут обладает, как видим, маленькая запятая!
Стоит только ее убрать, и все меняется. Союз или из пояснительного союза становится разделительным, слово губина из уточнения превращается в однородный существительному овощь член предложения, и соответственно слово овощь уже, равно как и существительное губина, будет выступать перед нами с другим значением. Названная пара перестанет быть синонимической, и составлявшие ее слова по языковым нормам будут уже использоваться как лексические единицы, обозначающие «близкие», но разные предметы одного тематического класса: слово овощь — «огородные плоды и зелень» (как и сейчас в литературной речи), а слово губина — «грибы» (как и сейчас в некоторых русских диалектах). Ведь объединять синонимы разделительным союзом или — явная и грубая смысловая и стилистическая ошибка Но последуем далее за перечисленными словами. Вот здесь их истинное смысловое «лицо». Оказывается, что кладь — не «поклажа, груз», а «скирд»; шитое — не шитое (платье, костюм), а «деревянные изделия из сбитых (!) частей»; точеное — не точеное (лезвие, лицо и т. д.), а «деревянные изделия, выделанные на токарном станке»; побратимы — не названные братья или близкие (как братья!) друзья, а «большие деревянные сосуды вроде чугунка», что слово мочки никакого отношения к ушам не имеет и обозначает «нитки или пряжа», слово бураки — вовсе не название свеклы (ведь у Гоголя они «из плетеной берестки»), а «корзиночки, туески», существительное гибель — уже и не существительное, а неопределенно-количественное слово со значением «много» (ср. жуть комаров, бездна вещей, тьма народу, пропасть воды и т. д.).
Как видим, много различий в значении, казалось бы, самых привычных для нас слов гоголевского художественного текста.
Нисколько не меньше мешают понимать нам сказанное Гоголем и такие устаревшие слова, которых в современной лексической системе русского литературного языка нет вовсе. Неясность этих слов видна сразу, но от того не легче: все равно надо лезть в толковые словари (или в 17-томный академический «Словарь современного русского литературного языка», или в «Толковый словарь...» В. И. Даля), чтобы узнать, «что это за «лингвистические новости». Словари дают нам на наш вопрос ответ совершенно определенный. Слово сушилы (в старой форме именительный падеж множественного числа с окончанием -ы вместо -а, ср. у Пушкина: домы, сёлы, ветрилы) является не чем иным, как обозначением всем знакомых и привычных сеновала, чердака.
Прилагательное сыромятные (овчины) указывает, что овчины — из недубленой кожи. Слово пересеки значит «кадка из распиленной напополам бочки». Слово лагуны называет стоячие кадки с раздвижной крышкой. Существительное мы-кольники — это название небольших открытых коробочек. Жбаны (с рыльцами и без рылец) — это «кувшины с ножками и без них», берестка — «берестяная кора», а коробья — «сундуки», щепной двор — «место, где продаются изделия, изготовленные из древесины» (ср. монетный двор, печатный двор, гостиный двор, постоялый двор и т. д.). Что же касается слова дрязг (оно сразу же, конечно, и не случайно напоминает слово дрязги — «мелкие ссоры»), то оно в этом отрывке имеет значение «мелочь», а не более частотное — «хлам, мусор».
Наше путешествие по трудным местам приведенного выше отрывка «Мертвых душ» подошло к концу. Не осталось ли у вас впечатления, что мы все время продирались сквозь словесную чащу?
Перед тем, как мы расстанемся, совершите самостоятельное небольшое путешествие по стихотворным страницам А. Т. Твардовского, с анализа художественного текста которого мы начали конкретный разговор о поэтическом слове, впервые посмотрели на литературное произведение внимательными глазами.
Выполните еще одно (последнее) мое задание по определению значения и характера употребления, художественной значимости, оригинальности и правильности содержащихся в приводимых далее отрывках слов, форм и выражений. При необходимости обращайтесь к толковым словарям, но прежде попытайтесь вывести искомое из окружающего контекста сами. Ключ, по которому вы можете проверить правильность ответов, находится, как обычно, за данным заданием. Не заглядывайте туда, прежде чем не попытаетесь вначале решить для себя вопрос сами. Однако обязательно и тщательно прочтите после мои ответы. Пусть даже в моих вопросах к вам будут, как писал поэт, «совсем знакомые слова». Уверяю, что и при правильном решении вами поставленной задачи в моем «ключе» вы обязательно найдете что-то для вас незнакомое, интересное и полезное.
I. Что обозначают выделенные курсивом слова? Почему А. Т. Твардовский употребил их здесь? В какой степени использование им соответствующих фактов оправдано и соответствует литературным нормам современного русского языка?
1. Нас отец, за ухватку любя, Называл не детьми, а сынами. Он сажал нас обапол себя И о жизни беседовал с нами. («Братья»)
2. И девчонка у колодца Скромный делает кивок. Журавель скрипит и гнется, Вода льется на песок.
(«Шофер»)
Поник журавель у колодца, И некому воду носить. И что еще встретить придется — Само не пройдет, не сотрется, — За все это надо спросить...
{«Армейский сапожник»)
3. Косые тени от столбов Ложатся край дороги. Повеет запахом хлебов — И вечер на пороге.
{«В поселке»)
4. У дороги дуб зеленый Зашумел листвой каляной. Над землею истомленной Дождь собрался долгожданный...
{«В поселке»)
5. От порога дед спешит Сразу все заметить: Вот яичница шипит
С треском на загнете. («Еще про Данилу»)
6. И на каждой печке новой, Ровно выложив чело, Выводил старик бедовый Год, и месяц, и число.
(«Ивушка»)
7. Ты проглядел уже, старик, Когда из-за горы
Они пробили бечевик К воротам Ангары.
(«Разговор с Падуном»)
8. Дорога дорог меж двумя океанами,
С тайгой за окном иль равнинами голыми. Как вехами, вся обозначена кранами — Стальными советского века глаголями.
(«Дорога дорог»)
9. Когда над изгибом тропинки
С разлатых недвижных ветвей Снежинки, одной порошинки, Стряхнуть опасается ель.
(«Спасибо за утро такое,..»)
10. На дне моей жизни, на самом донышке Захочется мне посидеть на солнышке, На теплом пёнушке. («На дне моей жизни...»)
11. Чуть зацветет иван-чай, — С этого самого цвета — Раннее лето, прощай, Здравствуй, полдневное лето.
(«Чуть зацветет иван-чай...»)
12. В зрелости так не тревожат меня Космоса дальние светы,
Как муравьиная злая возня Маленькой нашей планеты. («Полночь в мое городское окно...»)
П. Найдите сами слова и обороты, требующие толкования с позиции рядового читателя, и попробуйте объяснить их значение и употребление:
1. И среди дерев укрыт, Выстроившись чинно, Дружно воет и гудит Городок пчелиный. Луг некошеный душист, Как глухое лядо.
Вот где благо, вот где жизнь — Помирать не надо.
(«Еще про Данилу»)
2. Где нет ни жары парниковой, Ни знатных зимой холодов, Ни моря вблизи никакого, Ни горных, конечно, хребтов;
Ни рек полноты величавой, А реки такие подряд, Что мельницу на два постава, Из сил выбиваясь, вертят.
Ничем сторона не богата, А мне уже тем хороша, Что там наудачу когда-то Моя народилась душа.
Что в дальней дали зарубежной, О многом забыв на войне, С тоской и тревогою нежной Я думал о той стороне.
(«О родине»)
3. Все так: и краток век людской, И нужен людям свет,
Тепло, и отдых, и покой, — Тебе в них нужды нет. Еще не все. Еще у них, В разгар самой страды, Забот, хлопот, затей иных И дела до беды.
{«Разговор с Падуном»)
4. Там память горя велика, Глухая память боли. Она не стишится, пока Не выскажется вволю.
(«Дом у дороги»)
5. В холодной пуне, не в дому, Солдат, под стать чужому, Хлебал, что вынесла ему Жена тайком из дому.
(Там же)
6. И сладко пьет родной, большой, Плечьми упершись в стену,
По бороде его чужой Катятся капли в сено.
(Там же)
7. Я мал, я слаб, я нем, я глуп И в мире беззащитен;
Но этот мир мне все же люб — Затем, что я в нем житель.
(Там же)
8. Из новоприбывших иной — Гостинцем не погребуй
Делился с пленною семьей Последней крошкой хлеба. (Там же)
9. И тут, на росстани тайшетской, Когда вагон уже потек,
Он, прибодрившись молодецки, Вдруг взял мне вслед под козырек. («За далью — даль»)
10. И очутиться вдруг в Сибири В полубезвестной точке той,
Что для тебя в подлунном мире — Отныне дом и адрес твой.
{Там же)
11. А мы тем часом
Свою в виду держали даль. И прогремела грозным гласом В годину битвы наша сталь.
(Там же)
12. И, опершися на косье, Босой, простоволосый, Ты постоял — и понял все, И не дошел прокоса.
Не докосил хозяин луг, В поход запоясался, А в том саду все тот же звук Как будто раздавался.
Он сердце ей насквозь изжег Тоскою неизбытной, Когда косила тот лужок Сама косой небитой.
(«Дом у дороги»)
III. Какие строки из русской классики XIX в. вспоминаются вам при чтении приводимых далее отрывков? Чем они могут объясняться?
1. По окнам вспыхивает свет. Час мирный. Славный вечер. Но многих ныне дома нет, Они живут далече.
(«В поселке»)
2. Да, есть слова, что жгут, как пламя, Что светят вдаль и вглубь — до дна, Но их подмена словесами Измене может быть равна.
Вот почему, земля родная, Хоть я избытком их томим, Я, может, скупо применяю Слова мои к делам твоим.
(«Слово о словах»)
Среди великих русских поэтов, произведения которых теперь бессрочно принадлежат нашей стихотворной классике, свое особое место занимает Александр Трифонович Твардовский (1910—1971). Истинно народный поэт, живший с народом и для народа, он был замечательным художником слова, по-настоящему взыскательным и строгим к себе и другим. Поэт-гражданин, он был большой и совершенно самобытной личностью, словно по фамилии твердым в своих идейных и художественных убеждениях. И вместе с тем в своих произведениях, и в жизни он был самым обычным человеком, только удивительно искренним, прямым и поразительно чутким к человеческой и поэтической красоте, человеком, хотевшим и — что еще важнее — умевшим при любых обстоятельствах быть всегда самим собой (нередко в самых тяжелых для него жизненных обстоятельствах).
Твардовский был до мозга костей нашим современником, но его поэзия будет, вне всякого сомнения, современной и для наших потомков. И в первую очередь потому, что она в высшей степени правдива — и большой и малой правдой реальной жизни, и высокой правдой словесного искусства.
В лирических стихотворениях поэт прямо и непосредственно открывает перед читателями самое заветное и сокровенное. Его лирические строки строго и безыскусственно представляют нам размышления поэта о времени и о себе, раздумья о прошлом и будущем родины и народа, о своей судьбе и судьбе других, с которыми вместе он «честно тянул воз» «во имя наших и грядущих дней»; они полно и явственно выражают его радости и печали, сомнения и надежды.
Его честный и щедрый поэтический голос нельзя слушать без волнения и отклика, он убеждает своим народным оптимизмом, непоколебимой верой в светлое будущее, памятью к прошлому, любовью к земной красоте, неразрывной связью с родной природой и эпохой.
Душевная чистота и трепетность лирики Твардовского, его высокая художественная правота и обаятельность всегда шли рука об руку с обязывающим чувством личной ответственности поэта «за все на свете до конца».
Среди драгоценных в своей человеческой душевности лирических страниц Твардовского более других, пожалуй, выделяются лирические миниатюры, где девиз позднего Твардовского — «Короче. Покороче» — проявился с особенной силой и яркостью.
В лирике Твардовского совсем немного языковых шумов и помех, которые требовали бы лингвистического комментария как такового. Однако это не значит, что она не нуждается вовсе в замедленном чтении (иногда даже под филологическим «микроскопом»). Последнее здесь не менее необходимо, нежели, скажем, при чтении Пушкина, но уже для того, чтобы за фасадом хорошо известных нам фактов современного русского языка не просмотреть получаемые ими под пером поэта смысловое и стилистическое приращения, их эстетическую новизну и свежесть. Лирическому словоупотреблению Твардовского в принципе чужды слова и фразеологические обороты архаического и диалектного характера, в нем исключительно редки отступления от литературных норм в грамматике и фонетике, оно не терпит «словес», «краснословья» и «трезвона», всей той поэтической шелухи, которая так характерна для эрзац-литературы. Слова поэта «питало сердце», «смыкал живой разум», и «сказочную быль» нашей жизни он выражал честными и знакомыми словами, словами, «что жгут, как пламя» и «светят вдаль и вглубь — до дна», и притом так, «чтоб не мешать зерна с половой, самим себе в глаза пыля».
Заветные слова лирики Твардовского, мудрые и волнующие по своему содержанию, всегда просты и прозрачны, без капли лингвистической эквилибристики и образной нарочитости и изощренности. Тем не менее и одновременно (и это лежит на поверхности) язык и стиль лирических произведений Твардовского предстают перед нами как нечто, глубоко впитавшее в себя все ранее известные животворные эстетические «сложности» русской стихотворной классики — от так называемой традиционно-поэтической лексики до художественных образов и символики.
Как будто совершенно бесхитростный, безыскусственный язык лирики Твардовского построен на самом деле очень хитро и искусно и тщательно скрывает большую творческую работу поэта над словом. Это по своему существу золотой сплав наиболее выразительных средств живого народного слова и самых дорогих ценностей русской художественной речи.
Высокая филологическая культура поэтического языка Твардовского — при всей внешней непритязательности — видна в каждом его стихотворении, поэтому для иллюстрации этого положения можно обращаться к любому.
Обратимся к последнему опубликованному при жизни Твардовского стихотворению. Это чеканные и искренние до боли слова обета и одновременно нравственного завещания настоящего поэта-гражданина, вся жизнь которого была посвящена служению добру, людям.
К обидам горьким собственной персоны Не призывать участье добрых душ. Жить, как живешь, своей страдой бессонной, Взялся за гуж — не говори: не дюж.
С тропы своей ни в чем не соступая, Не отступая — быть самим собой. Так со своей управиться судьбой, Чтоб в ней себя нашла судьба любая И чью-то душу отпустила боль.
Духовная программа Твардовского изложена здесь таким удивительным образом, что в то же время является поэтической характеристикой его постоянной жизненной позиции и самой жизни.
Звучный ряд привычных слов выстроен так, что эта стихотворная миниатюра выступает для нас и как строгий приказ поэта самому себе, и как горячий призыв к другим всегда быть самим собой, «жить, как живешь», честно и упорно заниматься своим любимым трудом, жить, не жалуясь на трудности и не отступая от своих убеждений, жить так, чтобы становилось легче жить другим.
Такое обобщенное, вселичное значение текст приобретает потому, что взволнованные и чистые слова большого поэта синтаксически оформлены в цепочку стройных инфинитивных предложений с модальной семантикой долженствования, где собственный твердый обет и страстная просьба к читателям слиты воедино.
Структурно составляющие стихотворение четыре инфинитивных предложения организованы по две строки. Только последнее состоит неожиданно из трех строк, хотя формально могло как будто уложиться в две: «Так со своей управиться судьбой, Чтоб в ней себя нашла судьба любая».
Но это только как будто. В последней (девятой) «висячей» строке стихотворения с неожиданным присоединительным и содержится едва ли не самое главное: «мысль о том, чтобы жить, помогая счастливее и лучше жить другим». Эта строфически «лишняя» строка, которая «представляется присоединительно-заключительным аккордом» и «побуждает видеть в нем композиционно-смысловую вершину произведения» (Виноградов В. В. Стиль Пушкина. М., 1940. С. 312), изящно, чисто по-пушкински, венчает стихотворение и как определенную структуру, и как смысловое целое.
Концовка стихотворения Твардовского не менее экспрессивна и выразительна, нежели, например, та, которую мы наблюдаем в стихотворении А. С. Пушкина «Близ мест, где царствует Венеция златая...»:
На море жизненном, где бури так жестоко Преследуют во мгле мой парус одинокой, Как он, без отзыва утешно я пою И тайные стихи обдумывать люблю.
Дисциплинированное и логичное изложение нравственной заповеди сознательно сложено Твардовским из прозаически-добротных и как бы лишенных нежности, твердых, как в клятве, слов, и звучат они торжественно и призывно.
Формальное отсутствие лирического «я» — в связи с отсутствием при безличном и обобщающем инфинитиве местоимения первого лица и, напротив, наличием вселичного притяжательного местоимения свой, возвратного себя и определительного любой — ведет к тому, что «мысль и чувство изливаются так, как если бы говорил не поэт, а любой человек, живущий достойной жизнью и не желающий терять своего достоинства» (Кондратович А. А. А. Твардовский. М., 1979. С. 329), человек, который хочет, чтобы и другие жили так же.
Что очень характерно для Твардовского, и в этих блистательных стихах тонкую эмоциональность и человеческое волнение нам предлагают самые обыденные и неброские слова и выражения. Тут — «не убавить, не прибавить»: и добродушно-ироническая перифраза собственная персона как обозначение себя со стороны, и народно-поэтическое наименование своего «пристально любимого труда» (страда бессонная), и мужественная пословица Взялся за гуж — не говори: не дюж, и милый (особенно в сочетании с существительным судьба) разговорный глагол управиться в значении «справиться, одолеть» и т. д.
Лирическая напряженность стихотворения, его обетный и призывный характер создаются Твардовским различными языковыми средствами. На это работает дотошная продуманность композиции, в частности, следование друг за другом трех простых (!) предложений с завершающей сложноподчиненной концовкой, имеющей к тому же присоединительную конструкцию с и. Этому служит также мастерское использование инверсии (обида горькая, страда бессонная, судьба любая, с тропы своей), синтаксический параллелизм и лексические повторы (жить, как живешь, не соступая — не отступая, душ — душу) и даже аллитерации (например, «перезвон» согласных б — п, д — т и особенно с, ср.: «С тропы своей не соступая, Не отступая — быть самим собой», где с тропы своей как бы тянет за собой не соступая, а последнее — не отступая).
Есть в этом стихотворении несомненная «перекличка» с Пушкиным: так живо оно своей глубинной сущностью (при всей особенности и непохожести) воскрешает в нашей памяти пушкинские «Поэту» и «Памятник».
Правда, у Твардовского поднимаемая нравственная проблема решается созвучно с нашим временем, подается и прочитывается уже в общечеловеческом плане: речь идет не столько о поэте, сколько о любом смертном вообще (в том числе, конечно, и о поэте, каким его представлял себе и каким был сам Александр Трифонович). «Усовершенствуя плоды любимых дум» и «не требуя наград за подвиг благородный», Твардовский всегда был самим собой, «ни в чем не соступая и не отступая», шел своей тропой, но это была народная тропа, широкая и свободная дорога народа, которому (только ему) он служили и любовью которого дорожил бесконечно.
Как строится поэтический текст без каких-либо поэтических изысков, простыми, самыми обиходными и русскими словами, известными всем, но далеко не всеми сейчас уважаемыми, может рассказать нам миниатюра замечательного поэта XX в. А. Яшина (1913—1968) «Не просто слова» (1957), которая кажется на первый взгляд и негромкой, и неприметной. Жаль, что сейчас его знают и помнят немногие, хотя этот стихотворный «мал золотник» стоит многого.
В несметном нашем богатстве Слова драгоценные есть: Отечество, Верность, Братство. А есть еще: Совесть, Честь... Ах, если бы все понимали, Что это не просто слова, Каких бы мы бед избежали. И это не просто слова!
И это вполне понятно: насколько близка и волнительна для нас его высокая гражданская тематика, насколько изящна и тонка его художественная форма. Стихотворение умещается в нескольких строках всего из 35 слов. Но мыслям в нем просторно — поэт доверительно говорит здесь с читателем о важнейших обязанностях человека в нашем обществе (о любви к родине, дружеском единении с другими, верности, чувстве ответственности за свои слова и дела перед другими людьми, своем добром имени и достоинстве, наконец, о нравственном самосознании) и призывает всех нас во имя нашего же счастья в своих поступках никогда не забывать о том, что составляет сердцевину моральных качеств настоящего человека, независимо от его должности, образования и профессии.
Поэтическая мини-повесть о настоящем человеке и его ответственности за будущее в структурном отношении строится А. Яшиным как двухчастное целое. Первая часть вводит нас в мир самых дорогих слов, самых дорогих потому, что они обозначают наиболее важные, конститутивные, высокие для человека понятия. Именно поэтому из несметного словарного богатства русского языка поэт выбирает прежде всего абстрактные существительные, на которых здесь все как бы и зиждется. В одно сверхфразовое единство слова поэтом «сшиваются» и повторением одного и того же сказуемого (есть — а есть еще), и уточняющими обобщение однородными членами (драгоценные слова), и принадлежностью соответствующих однородных членов по своему морфологическому статусу к отвлеченным существительным, и одинаковым в трех словах суффиксом -ство, и созвучием заключающих это сложное синтаксическое целое существительных совесть и честь.
Во второй части стихотворения, содержащей лозунг поэта быть настоящим человеком, он с сожалением и болью говорит о том, что не все руководствовались и руководствуются в своей жизни надлежащими моральными правилами человеческого общежития. А это неумолимо приводит к промахам, издержкам, малым и большим бедам. Чтобы этого не было (он утверждает это со всей определенностью: И это не просто слова), надо только понимать, что высокие слова отечество, верность, братство, совесть, честь и др. не просто слова, это «звуки, полные значения», за которыми (ср. приводившееся уже пушкинское: «Москва... Как много в этом звуке Для сердца русского слилось...») стоят важнейшие ценности и принципы поведения человека как личности.
Структура этого четверостишия особенно интересна и своеобразна. Прежде всего, конечно, бросается в глаза тавтологическая рифмовка второй и четвертой строк. Они отличаются друг от друга только начальными союзами что и и. Все остальное фонетико-графически совпадает: это не просто слова. Но совпадение словосочетания не просто слова здесь на деле мнимое — омонимическое: в третьей строчке перед нами свободное сочетание слов, аналогичное объединениям типа не просто совпадение, не просто дом и т. д. и имеющее семантику «не только слова» (но и обозначаемые ими понятия), в четвертой же, заключительной строке с присоединительным союзом и, сочетание не просто слова является уже фразеологическим оборотом со значением «не пустая болтовня, не безответственное утверждение» (ср. бросаться словами), а твердая уверенность в том, что это так (ср. хозяин своему слову). Использованная А. Яшиным рифмовка сверхсловных омонимов создает, с одной стороны, яркий версификационный эффект, а с другой — более основательно выделяет то главное, что хочет сказать поэт читателю.
Такой прием идет из русской стихотворной классики XIX в. Ср. начало лермонтовского описания сражения у речки Валерик (по-чеченски валлариг «мертвая»): «Як вам пишу случайно; право, Не знаю как и для чего. Я потерял уж это право...»
Умело использует А. Яшин в анализируемой части миниатюры также и параллелизм повторений бы — бы, это — это, и антитезу местоимений все — мы, воспринимаемых как антонимы (ср. все мы; здесь все не входят в мы, и мы как бы полностью исключает тех, кого поэт называет все).
Первая строка заключения живо напоминает всем, знакомым с творчеством М. Ю. Лермонтова, «Жалобы турка»: «Ах, если ты меня поймешь...» Но если А. Яшин как-то и отталкивается от этой с детства знакомой строчки, то это можно видеть только в творческом использовании технического приема. Содержательно лермонтовское Адг, если ты меня поймешь («Прости свободные намеки») и яшинское Ах, если бы все понимали (что это не просто слова) отличаются принципиально. У первого речь идет лишь об иносказательном смысле основной части стихотворения (говоря о Турции, поэт на самом деле говорит о России и хочет, чтобы читатели сказанное им правильно поняли). Второй хочет, чтобы все, к кому он как к читателям обращается, правильно понимали свое человеческое назначение. Замечу попутно, что по своей тематике разбираемое стихотворение у А. Яшина не одиноко. Об этом горячо и страстно он пишет в стихотворениях «Твоя родина», «О насущном», «Спешите делать добрые дела», «Неулыбчивому человеку», «О погожих днях и хороших людях» и многих других. Братское, доброе слово А. Яшина волнует и радует читателя своим участием и честностью, неброской лиричностью и глубокой народностью.
Тогда я читаю стихотворение С. Есенина «О товарищах веселых...», какое-то особенно светлое и теплое, каждый раз меня охватывают совершенно невеселые мысли. Однако вовсе не от задушевного и грустного есенинского произведения, а по совсем другим, «внелитературным», основаниям. Ведь как это ни может показаться странным, ни в одном издании поэта — большом и малом — ни один есениновед не только не объяснял, но даже и не касался одного совершенно непонятного и темного восьмистишия, без толкования которого пейзажная зарисовка наступающей зимы кажется если не простым набором, то странной композицией удивительных в своих сочетаниях и самих по себе слов.
И дело здесь не только в своеобразности перифразы (т. е. описательного наименования) первой строчки восьмистишия («Ловит память тонким клювом...» = «вспоминаю»). И не столько в имеющихся здесь диалектизмах (о них я расскажу ниже). Больше всего языкового «шума и помех» содержится в словосочетании третьей строки второго четверостишия — па-рагуш квелый. Но приведем соответствующий отрывок:
Ловит память тонким клювом Первый снег и первопуток. В санках озера над лугом Запоздалый окрик уток.
Под окном от скользких елей Тень протягивает руки. Тихих вод парагуш квелый Курит люльку на излуке.
Память и интуиция (а в крайнем случае словари, например словарь В. И. Даля) легко подскажут вам, что в санках озера значит «по краям озера» (буквально — «в скулах озера»), люлька — «трубка», а на излуке — «на излучине, на изгибе». Но вот что такое парагуш квелый, будет (и есть даже для специалистов) поистине тем, что принято называть фразеологизмом «темна вода во облацех». И причиной этому примечательному факту прежде всего... простая опечатка (!), кочующая из издания в издание: вместо нужной буквы к в слове карагуш неизменно печатается буква п. Ну а зная это, легко будет уже разгадать «таинственное» сочетание. Карагуш квелый — это терминологическое, но широко известное обозначение птицы, которую мы иначе называем подорликом. Оно точно соответствует латинскому прототипу Aquila clanga (Aquila — «орел», clanga — «кричащая, клекочущая, каркающая», от глагола clango). Здесь, как и во многих других случаях, нас выручает В. И. Даль. В его «Толковом словаре...» находим: «карагуш — вид небольшого орла, татарский орел, Aquila clanga; кве-лить — писклявить, плакать, жалобиться, хныкать». Указываемое В. Далем значение «татарский орел», несомненно, представляет толкование, отражающее не реальное значение слова карагуш — «небольшой орел, подорлик», а его этимологическое объяснение. Слово каракош — «небольшой орел» является в русском языке заимствованным из татарского, где оно буквально значит «черная птица» (кара — «черная», кош — «птица»).
Однако разгадка словосочетания карагуш квелый еще не конец нашим поистине детективным поискам художественной истины отрывка. Ведь странным выглядит и само это терминологическое обозначение подорлика в соседстве с глаголом курит: птицы не курят. Расшифровывать надо и это. Дело здесь в особой стилистической манере С. Есенина, в специфическом образно-метафорическом употреблении поэтом (а таких фактов у него хоть отбавляй) слов, нам уже в прямом значении известных. Поэт использует скрытое сравнение. Подорлик у него, как курящие старики на завалинке, отдыхает на излучине «тихих вод» (обратите внимание на инверсию и дистанционное расположение слов тихих вод... на излуке, восходящее к поэтическим вольностям, известным в стихотворном синтаксисе со времени их появления в XVIII в.). Вот, как видим, какой запутанной и сложной оказывается иногда словесно-художественная вязь, казалось бы, у одного из самых простых и доступных поэтов.
Есть у С. Есенина чудесное стихотворение «Гой ты, Русь моя родная...», написанное им еще в 1914 г. с характерной и постоянной для него мыслью: «Не надо рая, дайте родину мою». В этой жанрово-психоло-гической миниатюре просто нельзя пройти мимо слова корогод:
И гудит за корогоддм
На лугах веселый пляс.
Без его правильного понимания читатель не может себе представить конкретной картины, нарисованной поэтом. Оно властно требует комментария, поскольку мы не очень понимаем, где гудит «веселый пляс».
В книге С. Есенина «Стихи и поэмы» школьной библиотеки (М., 1974. С. 13) составитель в сноске толкует существительное корогод следующим образом: «Корогод — искаженное от хоровод». Да, действительно, это слово надо объяснить современному читателю, но точнее.
Скажем обо всем по порядку. Корогод толкуется как искаженное от хоровод. Не кажутся ли в таком случае вам более чем странными цитируемые есенинские слова: на лугах гудит веселый пляс за... пением и плясками (!). Ведь хоровод — название древней славянской игры, участники которой идут по кругу с пением и плясками (ср.: Хорошо в лугу широком кругом В хороводе пламенном пройти — А. Блок. «Май жестокий с белыми ночами...»).
Итак, не вдаваясь здесь в трудные вопросы происхождения слова корогод (нам оно вовсе не представляется искажением существительного хоровод), сделаем только следующий из логики слов вывод: предложно-падежная форма за корогодом у поэта имеет здесь совсем другое значение, нежели «за хороводом».
И это значение, несомненно, пространственное, такое же, каким оно является у предложно-падежного сочетания на лугах. Где же гудит веселый пляс? На лугах, за корогодом, т. е. за порядком — «за домами, образующими улицу» (см.: Даль В. Толковый словарь..., где отмечается и значение «порядок» у слова корогод и объясняется слово порядок как «ряд домов, составляющих одну из противоположных сторон улицы деревни или села»).
Теперь все в порядке. Наши затруднения связаны с использованием здесь этого слова.
Начинаем читать XV строфу первой главы «Евгения Онегина» и останавливаемся в недоумении:
Бывало, он еще в постеле:
К нему записочки несут.
В постеле. Так и напечатано с е на конце слова вместо ожидаемого по правилам орфографии и. Что это? Опечатка?
Как показывают все существующие авторитетные издания А. С. Пушкина, — нет, не опечатка. Написание в постеле точно передает подлинный пушкинский текст.
Тогда что же это такое? Может быть, поэт здесь воплотил свое шутливое кредо: «Как уст румяных без улыбки, Без грамматической ошибки Я русской речи не терплю» — и нарочно «изобразил» е на месте правильного и? Или он не знал правил правописания? Ни то, ни другое.
Все у Пушкина здесь правильно. И буква е стоит на месте единственно возможной по правописным канонам буквы е. В чем же тогда загвоздка? Все объясняется очень просто. В пушкинское время это слово относилось не к третьему, а к первому склонению существительных женского рода и звучало (а значит, и писалось) постеля, склоняясь точно так же, как слова земля (в земле), пустыня (в пустыне) и т. п.
Конечно, в целом грамматика русского литературного языка со времен Пушкина особых изменений не пережила, но свои черточки все же имеет. В частности, это касается и иного оформления ныне существующего существительного (и с точки зрения склонения, и в плане рода, и по отношению к роду и склонению одновременно, и с точки зрения основы и, следовательно, окончания).
Внимательно читая стихотворную классику первой половины XIX в. (и тем более поэзию XVIII в.), вы иногда встречаетесь с такой формой прилагательных, которая в современном склонении, как говорится, не значится. Даже если вы правильно поймете падежный смысл этой формы, слова, имеющие ее, могут все же озадачить, поставить в тупик видимым несоответствием форм прилагательного и определяемого им существительного. Это явление объясняется тем, что здесь мы сталкиваемся с ныне уже устаревшим окончанием прилагательных женского рода. Но обратимся к примерам:
Нигде я ничего не внемлю (= «слышу». — Н. Ш.), Кроме ревущия волны...
(Г. Р. Державин. Водопад)
В прекрасный майский день,
В час (= «время». — Н. Ш.) ясныя погоды...
(Г. Р. Державин. Прогулка в Сарском Селе)
Чем дышит твоя напряженная грудь? Иль тянет тебя из земныя неволи Далекое светлое небо к себе?..
(В. А. Жуковский. Море)
Ах! Когда б я прежде знала,
Что любовь родит беды (= «беды». — Н. Ш.)
Веселясь бы не встречала
Полуночныя звезды.
(И. И. Дмитриев. Песня)
О сладость тайныя мечты! Там, там, за синей далью, Твой ангел, дева красоты Одна с своей печалью.
(В. А. Жуковский. Певец во стане русских воинов)
Спущусь на берега пологие Двины
С твоей гитарой сладкогласной:
Коснусь волшебныя струны, Коснусь... и нимфы...
сойдут услышать голос мой.
(К. Н. Батюшков. Послание графу Вильегорскому)
Вчера еще стенал (= «стонал». — Н. Ш.) над
онемевшим садом Ветр скучной осени, и влажные пары Стояли над челом угрюмыя горы...
(Там же)
Не изменю тебе воспоминаньем тайным, Весны роскошныя смиренная сестра (= «зима». — Н. ЯГ.), О сердца моего любимая пора!
(П. А. Вяземский. Первый снег)
О, Лила! вянут розы Минутныя любви...
(А. С. Пушкин. Фавн и пастушка)
Где ток уединенный Сребристыя волны...
(А. С. Пушкин. К Делии)
Во всех отмеченных прилагательных женского рода (а он легко устанавливается по соответствующему роду определяемых существительных) мы наблюдаем неизвестное уже нам окончание -ыя (-ия). Это странное окончание -ыя (-ия) является окончанием родительного падежа единственного числа в церковнославянском языке. Оно синонимично единственному сейчас у прилагательных женского рода окончанию -ой (-ей).
Сочетания ревущая волны, ясныя погоды, земныя неволи, полуночныя звезды, тайныя мечты, волшебныя струны, уг-рюмыя горы, весны роскошныя, минутныя любви, сребрис-тыя волны, милыя мечты равны, таким образом, современным сочетаниям: ревущей волны, ясной погоды, земной неволи, полуночной звезды, тайной мечты, волшебной струны, угрюмой горы, весны роскошной, минутной любви, серебристой волны, милой мечты.
Формы на -ыя (-ия) по своему происхождению являются церковнославянскими и всегда встречаются только в книжной речи. В устной речи употребляются только исконно русские формы на -ой (-ей), которые возникли из более старых о? (о?). Уже в начале XIX в. окончание -ыя (-ия) даже в письменной речи было архаическим. Спрашивается: почему же оно, несмотря на это, поэтами все-таки изредка употребляется?
Однозначного ответа на поставленный вопрос дать нельзя. И вот почему. Дело в том, что это окончание может использоваться поэтами по разным причинам.
Чаще всего форма на -ыя (-ия) используется ими в качестве одной из поэтических вольностей. Ведь -ыя (-ия) вместо -ой (-ей) давало в распоряжение стихотворцев лишний слог, что в версификационном отношении было совсем не лишним, позволяло сделать строчку как определенную метрическую структуру.
В таких случаях эти формы родительного падежа единственного числа прилагательных женского рода используются поэтами потому, что они... разрешались, допускались как возможные варианты обиходных и привычных на -ой (-ей). Так же как, например, произношение ё как ['э], а не ['о].
Однако формы на -ыя (-ия) могут использоваться и по другим причинам. Иногда они выступают в художественном тексте как одно из стилеобразующих средств языка. У настоящих художников слова устаревшие морфологические явления при этом находятся в полном согласии с другими (прежде всего, конечно, с лексическими и фразеологическими) явлениями языка. Такими стилистически мотивированными формами с окончанием -ыя (-ия) являются, например, у зрелого Пушкина прилагательные мудрыя (= «мудрой») и зеленыя (= «зеленой»).
В стихотворении «Пророк» Пушкин использует форму мудрыя:
...И жало мудрыя змеи
В уста замершие мои
Вложил десницею кровавой
для создания «высокого слога», торжественно-патетического характера ораторской речи.
В «Сказке о мертвой царевне и о семи богатырях», напротив, поэт использует соответствующую форму для создания народно-языкового колорита:
И ей зеркальце в ответ: «Ты прекрасна, спору нет; Но живет без всякой славы, Средь зеленыя дубравы, У семи богатырей Та, что все ж тебя милей».
Как видим, окончание -ыя (-ия) как двуликий Янус: оно выступало у поэтов то в качестве простой, ничего не значащей, но выгодной поэтической вольности, то как одно из морфологических средств языка, играющее важную художественную роль.
Во второй половине XIX в. это окончание практически сходит со сцены. Тем более неожиданным и удивительным представляется нам его употребление в прозе. Как может ни показаться странным, оно вдруг предстает перед нашими глазами на страницах... «Отцов и детей» И. С. Тургенева для речевой характеристики персонажа: «Оно же и довело его до острова святыя Елены».
Вы, конечно, помните строчки в начале замечательного стихотворения Н. А. Некрасова «Железная дорога»:
Славная осень! Морозные ночи,
Ясные тихие дни...
Нет безобразья в природе! И кочи,
И моховые болота, и пни —
Все хорошо под сиянием лунным,
Всюду родимую Русь узнаю...
Прозрачны и просты слова, без каких-либо красивых сравнений и метафор, но зато какие удивительно трогательные и бодрые. Однако все ли до капельки понятно нам в этих шести строках? Всмотритесь в них, и ваше внимание привлечет прежде всего слово кочи. И понятно: сейчас его в литературном языке нет. Вместо него в нем употребляется производное кочки. Впрочем, и во времена Некрасова существительного кочи в литературной речи не было. В стихах поэта это один из многочисленных диалектизмов родного говора. В отличие от практики И. С. Тургенева диалектизмы употребляются у Некрасова по-толстовски, без толкований и оговорок, и поэтому иногда серьезно влияют на понимание текста (см. заметку «Трудные строки "Кому на Руси жить хорошо"»).
Но это не все. В приведенных строчках есть еще одно слово, языковая «особинка» которого невооруженным глазом не видна, особенно если стихотворение читается залпом. Таким словом является существительное безобразье как антоним слову красота. В настоящее время значение «некрасивость, уродство» не принадлежит уже — в отличие от значения производного от него прилагательного безобразный — к актуальным, оно ушло на периферию нашего языкового сознания. Частотно и подлинно современно оно сейчас лишь в значениях «возмутительное явление, отвратительный поступок» или, если слово безобразие выступает в роли сказуемого, «возмутительно, отвратительно».