Заглавие этой заметки не надо понимать буквально. Это вовсе не противопоставление нашего великого Ломоносова замечательному и любимому нами поэту Есенину. К стихотворному тексту обоих надо подходить одинаково объективно, с учетом исторической изменчивости и нормативности художественной речи.
Конечно, что говорить, лирика Есенина нам несравненно ближе, чем оды Ломоносова. Но законы языка не позволено нарушать даже великим и любимым. А в разное время и в различных языковых ситуациях формально одни и те же языковые факты оказываются совершенно иными: то вполне возможными, то совершенно недопустимыми. Поэтому то, что извинительно для Ломоносова, вызывает наш протест у Есенина. И не потому, что мы подходим к ним с разными мерками, а потому, что «с фактами не спорят».
Приведем пример, касающийся поэтической орфоэпии. И у Ломоносова, и у Есенина можно наблюдать одну и ту же рифмовку, когда слово с конечным звуком [х] рифмуется со словом, которое «оканчивается» на звук [к].
В полях кровавых Марс страшился,
Свой меч в Петровых зря глазах,
И с трепетом Нептун чудился (= «удивлялся»),
Взирая (= «смотря») на Российский флаг.
(М. Ломоносов)
С пустых лощин дугою тощей Сырой туман, курчаво сбившись в мох, И вечер, свесившись над речкою, полощет Водою белой пальцы синих ног.
(С. Есенин)
В обоих четверостишиях в соответствии с точной рифмой (а оба поэта следовали ей) звук [г] в абсолютном конце слова произносится как [х]: глазах — флаг, мох — ног.
И у Ломоносова, и у Есенина звук г на конце слова звучит не в лад с правилами современного русского литературного произношения (на месте конечного г законным и правильным является звук [к]).
Но что не вызывает никаких возражений и упреков с нашей стороны у Ломоносова, то представляет собой нарушение орфоэпических норм и соответственно фонетическую ошибку у Есенина. Поистине оказывается, «что позволено Ломоносову, не позволено Есенину». Почему? Да потому, что для середины XVIII в. произношение звука г как [х] в высоком слоге, которым написана «Ода на день восшествия на всероссийский престол... Елисаветы Петровны, 1747 года», было нормой (ср. [у] в словах голос, голова, гордо в современных южно-русских говорах). Отсюда и рифмовка г — х: [у] закономерно «переходил» в конце слова в [х].
Здесь Ломоносов (ведь он был с севера!) в угоду высокому слогу «наступал на горло» своему родному северновелико-русскому произношению, по правилам которого, как и сейчас в литературном языке, г на конце слова произносилось как [к].
Рифмовка г — х для Ломоносова была, таким образом, обычным и необходимым соблюдением тогдашних «правил поэтической игры».
С совершенно другим явлением встречаемся мы у Есенина. В его поэзии рифмовка г — х является простым, прямо-таки «зеркальным» отражением рязанского диалектного произношения. В рифменной связке мох — ног перед нами не мотивированный художественными задачами фонетический южновеликорусский диалектизм. Есенин совершает здесь явную ошибку, которую он делал постоянно. Так, он рифмует слова враг — облаках, страх — очаг, дух — друг, грех — снег, других — миг, орех — снег, порог — вздох, дух — круг, смех — снег и т. д.
Случаи правильной орфоэпической пары у Есенина единичны и представляют собой исключение; такой, в частности, является рифмовка брег — век, взятая, вероятно, им из верификационного арсенала русской классики XIX в., где она встречается очень часто.
Как свидетельствуют другие подобные факты (терпкий — закорки, грусть — Русь) и др., где терпкий звучит с ['о], грусть — без т), разобранная орфоэпическая ошибка в стихотворной практике Есенина — «родимое пятно» родного диалекта, бессознательное отступление от литературной нормы, не выполняющее никаких эстетических задач.
Такая поэтическая вольность — слишком вольная!
И все же давайте простим ее в «поющем слове» знаменитого лирика. Во-первых, потому, что фонетические диалектизмы — самые устойчивые и встречаются даже у людей, прекрасно владеющих русским языком (вспомним хотя бы, что М. Горький окал до конца своей жизни). Во-вторых, потому, что такую ошибку сплошь и рядом делают многие поэты и сейчас. В-третьих, она не мешает нам и понимать, и чувствовать красоту есенинского стиха.
Вряд ли найдется среди вас хоть один, кто бы не помнил посещение Чичиковым Плюшкина. Это место в «Мертвых душах» удивительно выразительно и живописно. Оно написано так, что сразу же соглашаешься с Н. В. Гоголем: «Нет слова, которое было бы так замашисто и бойко, так вырывалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово». Однако далеко не все слова в этой шестой главе первого тома принадлежат сейчас к русскому лексическому ядру, хорошо нам знакомому и известному. Многие из них давно переместились на словарную периферию и носителями современного русского языка поэтому забыты. По большей части это либо слова, имеющие сейчас иные значения (в языкознании они называются лексико-семантическими архаизмами), либо устаревшие слова, отражающие ушедший в прошлое быт. Все они, как и иные архаические факты языка, серьезно мешают нам понимать замашистое и меткое гоголевское слово, а с ним и то, чем доверительно делится писатель. Взять хотя бы отрывок, живописно повествующий, что на самом деле было у выглядевшего словно нищий Степана Плюшкина. Ведь это был очень богатый помещик. Но обратимся к тексту.
У этого помещика была тысяча с лишком душ, и попробовал бы кто найти у кого другого столько хлеба зерном, мукою и просто в кладях, у кого бы кладовые, амбары и сушилы загромождены были таким множеством холстов, сукон, овчин выделанных и сыромятных, высушенными рыбами и всякой овощъю, или губи-ной. Заглянул бы кто-нибудь к нему на рабочий двор, где наготовлено было на запас всякого дерева и посуды, никогда не потреблявшейся, — ему бы показалось, уж не попал ли он как-нибудь в Москву на щепной двор, куда ежедневно отправляются расторопные тещи и свекрухи, с кухарками позади, делать свои хозяйственные запасы, и где горами белеет всякое дерево — шитое, точеное, лаженое и плетеное: бочки, пересеки, ушаты, лагуны, жбаны с рыльцами и без рылец, побратимы, лукошки, мыкольники, куда бабы кладут свои мочки и прочий дрязг, коробъя из тонкой гнутой осины, бураки из плетеной берестки и много всего, что идет на потребу богатой и бедной Руси. На что бы, казалось, нужна была Плюшкину такая гибель подобных изделий? во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него, — но ему и этого казалось мало.
Мы хорошо видим, что у Плюшкина всего было много: и крепостных, и имущества, и продуктов («во всю жизнь не пришлось бы их употребить даже на два таких имения, какие были у него»), но вот, что именно у него имелось, мы представляем себе весьма смутно, и картина его богатства, нарисованная Гоголем, подернута довольно густым «языковым туманом».
Загадочно выглядят даже такие слова, как овощъ, кладь, шитое, точеное, побратимы, мочки, бураки, гибель, не говоря уже о существительных сушилы, губина, пересеки, лагуны, мыколъники, коровья, дрязг и фразеологическом обороте щепной двор.
Но обратимся к перечисленным словам. Первая группа слов относится к лексико-семантическим архаизмам. Они присутствуют и в нашей речи, но называют сейчас не совсем то или совсем не то, что именовал ими Гоголь.
Правда, подлинно коварным здесь является лишь слово... овощь.
Все остальные выступают в таких «словесных компаниях», что (пусть не зная, что они означают) мы сразу же понимаем их омонимичность одинаково звучащим словам нашего словаря. В силу этого при медленном чтении их инородность осознается нами так же, как и инородность слов второй группы (сушилы и т. д.).
В чем же языковое «коварство» слова овощь! Это не его морфологическая странность для нас как существительного женского рода (сейчас оно принадлежит к словам мужского рода и в единственном числе почти не употребляется).
Коварно это слово своим более широким, чем в настоящее время, значением. Оно называет (если, конечно, запятая в отрывке «...и всякой овощью, или губиной» поставлена писателем!) не только огородные плоды и зелень, но и лесные грибы и ягоды. В таком амплуа выступает тогда и диалектное слово губина (указанное значение зарегистрировано соответствующими словарями).
Каким большим лингвистическим весом тут обладает, как видим, маленькая запятая!
Стоит только ее убрать, и все меняется. Союз или из пояснительного союза становится разделительным, слово губина из уточнения превращается в однородный существительному овощь член предложения, и соответственно слово овощь уже, равно как и существительное губина, будет выступать перед нами с другим значением. Названная пара перестанет быть синонимической, и составлявшие ее слова по языковым нормам будут уже использоваться как лексические единицы, обозначающие «близкие», но разные предметы одного тематического класса: слово овощь — «огородные плоды и зелень» (как и сейчас в литературной речи), а слово губина — «грибы» (как и сейчас в некоторых русских диалектах). Ведь объединять синонимы разделительным союзом или — явная и грубая смысловая и стилистическая ошибка Но последуем далее за перечисленными словами. Вот здесь их истинное смысловое «лицо». Оказывается, что кладь — не «поклажа, груз», а «скирд»; шитое — не шитое (платье, костюм), а «деревянные изделия из сбитых (!) частей»; точеное — не точеное (лезвие, лицо и т. д.), а «деревянные изделия, выделанные на токарном станке»; побратимы — не названные братья или близкие (как братья!) друзья, а «большие деревянные сосуды вроде чугунка», что слово мочки никакого отношения к ушам не имеет и обозначает «нитки или пряжа», слово бураки — вовсе не название свеклы (ведь у Гоголя они «из плетеной берестки»), а «корзиночки, туески», существительное гибель — уже и не существительное, а неопределенно-количественное слово со значением «много» (ср. жуть комаров, бездна вещей, тьма народу, пропасть воды и т. д.).
Как видим, много различий в значении, казалось бы, самых привычных для нас слов гоголевского художественного текста.
Нисколько не меньше мешают понимать нам сказанное Гоголем и такие устаревшие слова, которых в современной лексической системе русского литературного языка нет вовсе. Неясность этих слов видна сразу, но от того не легче: все равно надо лезть в толковые словари (или в 17-томный академический «Словарь современного русского литературного языка», или в «Толковый словарь...» В. И. Даля), чтобы узнать, «что это за «лингвистические новости». Словари дают нам на наш вопрос ответ совершенно определенный. Слово сушилы (в старой форме именительный падеж множественного числа с окончанием -ы вместо -а, ср. у Пушкина: домы, сёлы, ветрилы) является не чем иным, как обозначением всем знакомых и привычных сеновала, чердака.
Прилагательное сыромятные (овчины) указывает, что овчины — из недубленой кожи. Слово пересеки значит «кадка из распиленной напополам бочки». Слово лагуны называет стоячие кадки с раздвижной крышкой. Существительное мы-кольники — это название небольших открытых коробочек. Жбаны (с рыльцами и без рылец) — это «кувшины с ножками и без них», берестка — «берестяная кора», а коробья — «сундуки», щепной двор — «место, где продаются изделия, изготовленные из древесины» (ср. монетный двор, печатный двор, гостиный двор, постоялый двор и т. д.). Что же касается слова дрязг (оно сразу же, конечно, и не случайно напоминает слово дрязги — «мелкие ссоры»), то оно в этом отрывке имеет значение «мелочь», а не более частотное — «хлам, мусор».
Наше путешествие по трудным местам приведенного выше отрывка «Мертвых душ» подошло к концу. Не осталось ли у вас впечатления, что мы все время продирались сквозь словесную чащу?
Каждому известно, что судомойка моет. Конечно, посуду. Почему же ее называют не «посудомойкой», а судомойкой?
В самом деле, судомойка — это женщина, которая по своей должности занимается мытьем посуды. Но это вовсе не женщина, моющая суда. Почему же в существительном судомойка корень суд- соотносится не со словом судно, суда в значении «корабль, корабли», а со словом посуда? В этом корне сохраняется старое значение слова судно, суда — «посуда». Кроме существительного судомойка, это значение сохранилось только в корнях слов посуда, судок и судно, суда.
Заметим, что наше судно, суда является яркой иллюстрацией очень интересного и регулярного развития значения «посуда» в значение «судно, корабль, лодка», проявляющегося в целом ряде слов.
Возьмем в качестве примера существительное лодка. Его современная семантика как уменьшительно-ласкательного образования от утраченного слова лода тоже восходит к «посудному» значению, о чем говорит родственное ему норвежское olda «корыто» (начальное ol перед согласным d изменилось в восточнославянских языках в ло, ср. ст.-слав, ладья). Как свидетельствует современное употребление посудных названий в качестве обозначения судов (ср. посудина, корыто), первоначальное использование слов со значением «посуда» по отношению к судам было уничижительным, ироническим.
Между прочим, превращение оценочных названий в нейтральные наблюдается часто и образует один из наиболее важных внутренних законов языка.
Но вернемся к слову судомойка. В наполовину родственном ему существительном портомойка мы наблюдаем такое же сохранение старого значения первой частью сложного слова. Здесь непроизводная основа порт- также не равняется по смыслу корню порт-, который мы сразу же вспоминаем как основную принадлежность одного из названий брюк (сейчас просторечного и грубоватого) — портки.
Ведь портомойка — это та же самая прачка, т. е. женщина, которая стирает одежду, верхнее и нижнее белье, а не только брюки. И в слове портомойка часть порт- по вещественному значению равна слову одежда. Таким и было, кстати, прежнее значение слова портъ, в древнерусском языке «заглавного» и наиболее употребительного общего наименования одежды. Не случайно, что именно оно легло в основу слова портной, обозначающего мастера, шьющего одежду.
Как видим, основа порт- сузила свое значение, превратившись из родового названия одежды вообще в обозначение одного из ее видов — брюк. Та же участь постигла и слово платье, которое сейчас в основном специализируется на обозначении вида женской одежды.
Горькое значение стихотворения Лермонтова «Прощай, немытая Россия...» с гневом и грустью воспринимается каждым нравственно здоровым человеком даже сейчас, хотя со времени его появления прошло уже почти 160 лет и живем мы в совершенно ином государстве. Написанное, несомненно, экспромтом в апреле 1841 г., оно ходило по рукам в разных списках, пока, наконец, не было опубликовано в 1887 г. в том виде, в котором мы знаем его сегодня, в журнале «Русская старина» известным лермонтове-дом XIX в. П. Висковатым. Современники читали это произведение и как стихотворное выражение глубоко личной и незаслуженной обиды Лермонтова на Николая I за его отказ уволить поэта в отставку, и как острую политическую характеристику самодержавной и крепостнической России. В общем, таким лично-общественным, написанным чеканным стихом, «облитым горечью и злостью», это произведение как будто и должно восприниматься. За вырвавшимися словами обиды поэта на то, что царь не утвердил
О представление командующего на
Кавказе от 3 февраля 1841 г. к награждению Лермонтова орденом «Золотая полусабля» и снова посылает его из двухмесячного отпуска в действующую армию, несмотря на настойчивые просьбы В. А. Жуковского, ходатайствовавшего за восходящую звезду русской поэзии, в стихотворной миниатюре мы ясно чувствуем трезвую и твердую оценку российской действительности того времени, своей несчастной, «убогой и обильной», забитой, горячо и беззаветно любимой родины, своей «немытой России». Стихотворение, прямо гипнотически заражающее современного читателя лермонтовским чувством гнева и горечи, своей поразительно отточенной формой и логикой, тем не менее, несмотря на прозрачность словесной ткани, четкую и ясную композицию, в коммуникативном отношении простым для нас не является. Языковые шумы и помехи заставляют читателя, если он хочет понять стихотворение до конца, анализировать эту миниатюру очень бережно и неспешно.
Семантически-поверхностно и композиционно восьмистишие достаточно непритязательно, делится на две части и по содержанию, и по «плану выражения». Первое четверостишие представляет собой перифрастическое обозначение России, с которой поэт прощается, вновь высылаемый на Кавказ. Во втором четверостишии выражается надежда, что хотя бы в действующей армии ему будет более легко и свободно.
Прочитаем внимательно лермонтовское стихотворение и построчно, и построфно.
В первой строке нас сразу же останавливает и повергает в недоумение казалось бы совершенно неожиданный эпитет немытая к названию отчизны, которую Лермонтов любил и не щадя жизни защищал. Что вкладывает поэт в этот эпитет и что хочет им сказать нам? Вопрос трудный. Но можно, пожалуй, согласиться в целом с тем, что по этому поводу говорит Т. Г. Динесман: «Оскорбительно-дерзкое и вместе с тем проникнутое душевной болью определение родной страны («немытая Россия») представляло собой исключительную по поэтической выразительности и чрезвычайно емкую историческую характеристику, вместившую в себя всю отсталость, неразвитость, иначе говоря, нецивилизованность современной поэту России» (Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 452). Но обратимся к первому слову первой строчки — этикетному слову расставания прощай. Это слово используется поэтом в первичном значении, не так антонимично, как, например, у А. П. Чехова в «Трех сестрах» (Не до свиданья, а прощайте, мы больше уже никогда не увидимся) или у П. Антокольского в стихотворении «Памяти Фадеева» (Никогда не прощай, навсегда до свиданья, милый друг, дорогой человек), а как самый обычный общеязыковой обиходный синоним до свиданья. Лермонтов ехал на Кавказ в свой полк с надеждой (пусть и в полевой обстановке и сражениях, где смерть глядит отовсюду) не быть под постоянным колпаком у царских «пашей», чувствовать себя хоть в какой-то степени на воле. Но он отнюдь не думал, что его этикетное прощай окажется окончательным и бесповоротным, горьким и безысходным последним прости. Он надеялся вернуться впоследствии в Москву, в Петербург, в родные Тарханы, и его прощай звучало как до свиданья.
Начальное прощай мы встречаем в стихотворении «К морю» А. С. Пушкина. Однако пушкинское и лермонтовское прощай принципиально отличаются «объектами прощания» и семантикой этикетного слова. Лермонтов прощался с отчизной, забитой и глухой, крепостнической «немытой Россией», где он был для власти и нежелательным, и нелюбимым. Пушкин прощался со свободной стихией (в Крыму он вращался в высшем обществе и жил относительно свободно).
Пушкин прощался с морем навсегда (В последний раз передо мной Ты катишь волны голубые...). И его прощай звучало как знак расставания со свободой навсегда. Т. Г. Динесман справедливо пишет, что у Лермонтова «1-я строчка синтаксически и ритмически воспроизводит зачин пушкинского «К морю»: Прощай, свободная стихия» (Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 452). Но этим только и ограничивается. Между тем эта реминисценция требует к себе большего внимания хотя бы потому, что она прямо и непосредственно связана со сходными событиями, послужившими причиной появления стихотворений «К морю» и «Прощай, немытая Россия...». Лермонтов сознательно «творчески» использовал начало пушкинского «К морю» потому, что оба поэта писали эти свои стихи в связи с новой ссылкой (Пушкина — из Одессы в Михайловское, Лермонтова — опять на Кавказ в действующую армию). Царские чиновники, не испытывая к обоим поэтам любви или хотя бы расположения, не были способны на великодушие и порядочность. Эта экстралингвистическая деталь появления переоформленного Лермонтовым пушкинского этикетного обращения весьма важна. Кстати, у Пушкина в стихотворении «К морю» есть еще одно место, получившее специфическое отражение в лермонтовском «Прощай, немытая Россия...». Вот оно:
Не удалось навек оставить Мне скучный, неподвижный брег, Тебя восторгами поздравить И по хребтам твоим направить Мой поэтический побег!
И дело здесь не только в том, что ими обоими было использовано в пятой строчке слово хребет (Быть может, за хребтом Кавказа), но и в высказываемой надежде (у обоих поэтов так и не сбывшейся), что как-нибудь удастся стать относительно свободным от царских «пашей».
Вторая строчка первой строфы представляет собой уточняющую перифразу к предмету расставания — немытой России. Яркая и выразительная, она четко характеризует родину как страну рабов — страну господ. Антитеза во фразе скрепляется повтором слова страна в единое целое, образуя чисто лермонтовский афоризм. Заметим, что слово раб в этой строчке имеет более широкое и обобщенное значение, нежели, например, в «Евгении Онегине» А. С. Пушкина (Ярем он барщины старинной Оброком легким заменил, И раб судьбу благословил), где оно означает «крепостной». Род. п. господ — также не форма вновь входящего в употребление (правда, не без понятных трудностей) этикетного господа. Это обозначение вообще власть имущих, от дворян до чиновников.
Очень своеобразны третья и четвертая строчки, выражающие детализирующие предметы расставания — мундиры голубые (жандармы) и народ. В принципе они в развернутом виде «повторяют» антитезу предыдущей строки.
В версификационном же отношении они являются классическими конструкциями с присоединительным и:
И вы, мундиры голубые, И ты, им преданный народ.
Метонимическое обозначение жандармов требует соответствующих, как говорится, фоновых знаний: в XIX в. форменной одеждой жандармов были мундиры голубого цвета.
На четвертой строчке первой строфы нужно остановиться особо, хотя она в смысловом отношении кажется совершенно ясной. Особенно тогда, когда мы знаем, что в списках и в первых публикациях были в ходу и такие варианты: И ты, послушный им народ; И ты, покорный им народ. Однако это только в том случае, если из памяти уже успела уйти предыдущая строчка. Ее же наличие в памяти (И вы, мундиры голубые) заставляет сразу подумать о явно мнимой логичности следующей: И ты, им преданный народ. Когда это русский народ (пусть и такой-сякой!) был безропотным, всегда верным, покорным и послушным царю и его приспешникам? Разве не являются отражением реальных событий «Капитанская дочка» А. С. Пушкина и «Вадим» М. Ю. Лермонтова? А В. И. Коровин, между прочим, в книге «Творческий путь М. Ю. Лермонтова» (М., 1973), принимая, кстати, неавторский эпитет послушный (о& этом см. ниже), в частности, пишет: «Действительно, любовь к такой родине, где на каждом шагу попрано человеческое достоинство, где за каждым бдительно шпионят «голубые мундиры», где столь безропотен «послушный им народ», не может не показаться "странной"». Такое ли значение имеет в разбираемой строчке слово преданный, которое характерно для него сейчас, — «беспредельно верный»? Попутно заметим, что современное значение преданный «вероломно, изменнически выданный» требует творительного надежа (ими), а не дательного (им). Т. Г. Динесман (как часто это делают литературоведы, не обращая внимания на «языковые мелочи») нисколько не сомневается в том, что это именно так, что в результате приводит исследователя к совершенно неправильной, более чем странной и нелепой интерпретации всей первой строфы: «И все это, вместе взятое, — крепостническое рабство, жандармский произвол и жалкая «преданность» ему — предстает в поэтической формуле Лермонтова как нечто единое, чему он говорит решительное "прощай"». О характере и значении этого этикетного слова мы уже говорили выше.
На самом деле слово преданный здесь имеет абсолютно другое, никак эмоционально-экспрессивно не окрашенное, прямое номинативное значение «отданный во власть» < «переданный в распоряжение кого-либо» Это убедительно доказал еще
B. В. Виноградов в книге «Проблема авторства и теория стилей».
Второе четверостишие, как уже отмечалось, выражает (и то с оговоркой быть может) слабые надежды поэта на то, что на Кавказе он сможет быть более свободным от правительственной заботы:
Быть может, за хребтом Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
М. Ю. Лермонтов высказал эти надежды именно в таких словах. Об этом сказано в примечаниях И. Л. Андроникова к собранию сочинений М. Ю. Лермонтова (М., 1964. Т. 1.
C. 594). В некоторых списках стихотворения вместо пашей мы находим царей или вождей, но эти слова во множественном числе в данном контексте были совершенно невозможны по экстралингвистическим причинам.
В пользу слова пашей говорит и характерная для поэта точная рифмовка ушей — пашей, и тот факт, что в николаевской России существительное паши как наименование турецких военных сановников иронически употреблялось для обозначения жандармов, поскольку Турция для русского общества в 20-е гг. XIX в. была деспотическим государством (особенно в период национально-освободительной борьбы греков). О последнем наглядно свидетельствует еще юношеское, написанное в эзоповской манере стихотворение «Жалобы турка», с объясняющим P. S. и строками: Там стонет человек от рабства и цепей!.. Друг! этот край... моя отчизна!
Кончается стихотворение «Прощай, немытая Россия...» парой синтаксически однородных и лексически близких строк в виде анафоро-тавтологического повтора предлога и местоимения (от их), одноструктурных слов с одинаковыми начальными и конечными морфемами, идентичных словоизменительных форм, частей речи и однотематических слов (глаз — ухо).
Первое четверостишие с двумя присоединительными союзами и скрепляется в единое целое анафорическими последними строчками с предлогом от. Ритмо-синтаксический параллелизм двух последних строк первого и второго четверостиший скрепляет высказывание в текст, не только не требующий продолжения, но и не могущий быть продолженным. Сказано все то, что автор задумал сказать, поставив все точки над и.
В заключение лингвистического анализа второго четверостишия необходимо, пожалуй, еще отметить лексико-фо-нетический архаизм сокроюсь (вместо скроюсь), использованный по традиции как поэтическая вольность (ср. у А. С. Пушкина: Подымем стаканы, Содвинем их разом), и редкий в поэтической речи М. Ю. Лермонтова словообразовательный неологизм всеслышащих (ушей), образованный им по модели церковнославянского слова всевидящий (ср. в Патерике Печерском XIII в.: «...мняхъ сие укрыти от всевидящего Бога»).
Проведенный анализ стихотворения наглядно показывает, как далеко иногда находится читатель от правильного понимания написанного поэтом, особенно если последнее отделено от читающего большой временной дистанцией, читается наспех или предвзято, без учета исторических реалий и изменчивости языковых единиц и особенностей их употребления. Он же лишний раз доказывает необходимость лингвистического анализа художественного произведения, коль скоро мы хотим адекватно, по-авторски воспринять его как информационно-эстетическое целое.
Тогда я читаю стихотворение С. Есенина «О товарищах веселых...», какое-то особенно светлое и теплое, каждый раз меня охватывают совершенно невеселые мысли. Однако вовсе не от задушевного и грустного есенинского произведения, а по совсем другим, «внелитературным», основаниям. Ведь как это ни может показаться странным, ни в одном издании поэта — большом и малом — ни один есениновед не только не объяснял, но даже и не касался одного совершенно непонятного и темного восьмистишия, без толкования которого пейзажная зарисовка наступающей зимы кажется если не простым набором, то странной композицией удивительных в своих сочетаниях и самих по себе слов.
И дело здесь не только в своеобразности перифразы (т. е. описательного наименования) первой строчки восьмистишия («Ловит память тонким клювом...» = «вспоминаю»). И не столько в имеющихся здесь диалектизмах (о них я расскажу ниже). Больше всего языкового «шума и помех» содержится в словосочетании третьей строки второго четверостишия — па-рагуш квелый. Но приведем соответствующий отрывок:
Ловит память тонким клювом Первый снег и первопуток. В санках озера над лугом Запоздалый окрик уток.
Под окном от скользких елей Тень протягивает руки. Тихих вод парагуш квелый Курит люльку на излуке.
Память и интуиция (а в крайнем случае словари, например словарь В. И. Даля) легко подскажут вам, что в санках озера значит «по краям озера» (буквально — «в скулах озера»), люлька — «трубка», а на излуке — «на излучине, на изгибе». Но вот что такое парагуш квелый, будет (и есть даже для специалистов) поистине тем, что принято называть фразеологизмом «темна вода во облацех». И причиной этому примечательному факту прежде всего... простая опечатка (!), кочующая из издания в издание: вместо нужной буквы к в слове карагуш неизменно печатается буква п. Ну а зная это, легко будет уже разгадать «таинственное» сочетание. Карагуш квелый — это терминологическое, но широко известное обозначение птицы, которую мы иначе называем подорликом. Оно точно соответствует латинскому прототипу Aquila clanga (Aquila — «орел», clanga — «кричащая, клекочущая, каркающая», от глагола clango). Здесь, как и во многих других случаях, нас выручает В. И. Даль. В его «Толковом словаре...» находим: «карагуш — вид небольшого орла, татарский орел, Aquila clanga; кве-лить — писклявить, плакать, жалобиться, хныкать». Указываемое В. Далем значение «татарский орел», несомненно, представляет толкование, отражающее не реальное значение слова карагуш — «небольшой орел, подорлик», а его этимологическое объяснение. Слово каракош — «небольшой орел» является в русском языке заимствованным из татарского, где оно буквально значит «черная птица» (кара — «черная», кош — «птица»).
Однако разгадка словосочетания карагуш квелый еще не конец нашим поистине детективным поискам художественной истины отрывка. Ведь странным выглядит и само это терминологическое обозначение подорлика в соседстве с глаголом курит: птицы не курят. Расшифровывать надо и это. Дело здесь в особой стилистической манере С. Есенина, в специфическом образно-метафорическом употреблении поэтом (а таких фактов у него хоть отбавляй) слов, нам уже в прямом значении известных. Поэт использует скрытое сравнение. Подорлик у него, как курящие старики на завалинке, отдыхает на излучине «тихих вод» (обратите внимание на инверсию и дистанционное расположение слов тихих вод... на излуке, восходящее к поэтическим вольностям, известным в стихотворном синтаксисе со времени их появления в XVIII в.). Вот, как видим, какой запутанной и сложной оказывается иногда словесно-художественная вязь, казалось бы, у одного из самых простых и доступных поэтов.
Читаем повесть «Невский проспект» и вместе с Н. В. Гоголем совершаем экскурсию по Невскому проспекту, «всемогущему Невскому проспекту», этой «всеобщей коммуникации Петербурга». Самые разнообразные и удивительные картины рисует нам писатель. На третьей странице наше внимание невольно останавливают две фразы, в которых дается описание внешности и одежды различных прохожих. Уж очень странны — с точки зрения нашей смысловой системы — встречающиеся здесь сочетания слов с существительным галстук. Вот они: «В это время, что бы вы на себя ни надели, хотя бы даже вместо шляпы картуз был у вас на голове, хотя бы воротнички слишком далеко высунулись из вашего галстука, — никто этого не заметит»; «Вы здесь встретите бакенбарды единственные, пропущенные с необыкновенным и изумительным искусством под галстук, бакенбарды бархатные, атласные, черные, как соболь или уголь...»
Действительно, как могут высунуться из галстука воротнички? В самом деле, как можно («с необыкновенным и изумительным искусством»!) пропустить под галстук бакенбарды? Ведь галстук завязывается и лежит под воротником рубахи! Может быть, это какая-то словесная нелепица у Гоголя?
Ничего подобного. Все у него правильно. А вводит нас в заблуждение... современный ленточный галстук, который сейчас носим мы. Фактически галстук, о котором пишет здесь Гоголь, весьма отдаленно напоминает наш и галстуком в нашем представлении не является.
Ленточные галстуки современного типа появляются только в 60-е гг. XIX в. Во времена Гоголя, как и вообще в первой половине XIX в., галстук представлял собой шейный платок, своеобразную деталь костюма в виде косынки или шарфа вокруг шеи.
В 17-томном академическом «Словаре современного русского литературного языка» в качестве иллюстрации употребления слова галстук в современном значении приводится пример из романа И. А. Гончарова «Обломов»: «Обломов всегда ходил дома без галстуха и без жилета, потому что любил простор и приволье» (часть I, глава 1). Пример приводится неверно, так как первая часть романа писалась в 1846—1849 гг. Наше слово называет у И. А. Гончарова так же, как и в романе «Обрыв» («Уже сели за стол, когда пришел Николай Васильевич, одетый в коротенький сюртук, с безукоризненно завязанным галстухом...»), галстук «платкового» типа и имеет тем самым старое значение — «шейный платок». О шейном платке говорится, естественно, в романах М. Ю. Лермонтова «Княгиня Лиговская» («Дипломат вынул из-за галстуха лорнет, прищурился, наводил его в разных направлениях на темный холст и заключил тем, что это, должно быть, копия с Рембрандта или Мюрилла») и И. С. Тургенева «Отцы и дети» («...В это мгновение вошел в гостиную человек среднего роста, одетый в темный английский сьют (костюм. — Н. Ш.)9 модный низенький галс тух и лаковые полусапожки»). Ведь эти романы создавались соответственно в 1836—1838 гг. и в 1860— 1861 гг. Между прочим, в таком же значении слово галстук приводится и в «Толковом словаре...» В. И. Даля. Вы, наверное, обратили уже внимание, что в приведенных примерах из романов Гончарова, Лермонтова и Тургенева — в отличие от Гоголя — наше слово пишется (а значит, и произносится) с х — галстух. Наряду с галстук, эту форму как параллельную указывает и В. И. Даль. Обе формы встречаются и у Пушкина, и у всех названных писателей. Ныне уже устаревшая форма галстух для рассматриваемого слова является первоначальной и, более того, этимологически абсолютно правильной, поскольку данное существительное было заимствовано (в XVIII в.) из немецкого языка. Оно точно передает немецкое Halstuch не только в фонетическом отношении, но и в смысловом (Halstuch является сложением слов Hals — «шея» и Tuch — «платок»).
Современное слово галстук с к на. конце появилось (как и фартук < нем. Vortuch — «передник»; vor — «перед», Tuch — «платок») в результате контаминации различных вариантов этого заимствования (ср. употреблявшуюся в конце XVIII в. форму галздук голландского происхождения).
Приведем еще один очень интересный пример из романа «Дворянское гнездо» И. С. Тургенева, где Гедеоновский выступает перед нами сразу в... двух галстуках: «Вошел человек высокого роста, в опрятном сюртуке, коротеньких панталонах, серых замшевых перчатках и двух галстуках — одном черном сверху, другом белом снизу».
В XIX в. наряду со словом галстук в том же старом значении «шейный платок» широко употребляется также и фразеологический оборот шейный платок, который является такой же калькой (т. е. точным переводом по частям слова) соответствующего немецкого слова, как фразеологизмы типа детский сад (< Kindergarten — Kinder — «дети», Garten — «сад») и т. п.
Так, у И. С. Тургенева в романе «Дворянское гнездо» читаем: «Он надел коротенький табачного цвета фрак с острым хвостиком, туго затянул свой шейный платок и беспрестанно откашливался и сторонился с приятным и приветливым видом».
В повести К. М. Станюковича «Севастопольский мальчик» мы встречаем пример употребления выражения шейный платок — «галстук косыночного или «шарфного» типа» еще более интересный: как и у Гоголя, в этом предложении говорится о галстуке и выступающих из-под него (!) воротничках: «Он (Нахимов. — Н. Ш.) был в потертом сюртуке с адмиральскими эполетами, с большим белым георгиевским крестом на шее. Из-под черного шейного платка белели «лиселя», как называли черноморские моряки воротнички сорочки, которые выставляли, несмотря на строгую форму николаевского времени, запрещавшую показывать воротнички».
Одно слово водомет нам всем хорошо знакомо, хотя мы его не находим даже на страницах первого тома академического четырехтомного «Словаря русского языка», вышедшего в 1981 г.
Оно постоянно употребляется нами, когда речь идет о тушении пожаров, а также иногда встречается на газетной полосе в сообщениях о демонстрациях трудящихся, студентов в защиту своих прав и свобод, коль скоро в корреспонденции говорится о странах «свободного» мира. В качестве примера приведем заметку 80-х гг. «Из водометов по демонстрации»:
Тогда к демонстрантам подъехали темно-зеленые машины с водометами... Таким образом, водометы, считавшиеся ранее вспомогательными средствами полиции, превратились в поражающее оружие с широким сектором действия. Этот случай заставит многих задуматься над вопросом, чего стоят разглагольствования о правах человека, в том числе о праве на демонстрации в ФРГ, под дулами усовершенствованных мощных водометов западно-германской полиции.
(«Известия», 6 июля 1984 г.)
Существительное водомет обозначает здесь приспособление для разгона демонстрантов струей воды. Это слово появилось как неточная словообразовательная калька немецкого Wasserwerfer (Wasser — «вода», werf(en) — «мет(ать)», -ег — суффикс действующего предмета) с оглядкой на уже существовавшие в русском языке названия различных видов автоматического орудия с опорной основой -мет (ср. пулемет, миномет, огнемет и др.). Как свидетельствует «Большой немецко-русский словарь», составленный под руководством О. И. Мос-кальской (М., 1969. Т. 2. С. 576), оно в конце 50-х гг. было уже известно.
Но перейдем к другому водомету. Раскроем сборник стихов А. А. Фета и обратимся к «Фантазии»:
Расписные раковины блещут В переливах чудной позолоты, До луны жемчужной пеной мещут И алмазной пылью водометы.
Здесь нас поджидает совсем иной водомет. Слово водомет в приводимом отрывке выступает в качестве устаревшего названия... фонтана. Правда, значение «фонтан» у нашего существительного четко в пределах процитированного четверостишия не вырисовывается; необходимо, чтобы не ошибиться, взять текст в целом.
Поэт в своей художественной фантазии сознательно прибегает к гиперболе. Фонтаны у него мечут жемчужной пеной и алмазной пылью аж... до луны. И изображаемая картина от этого становится еще более выразительной и зримой.
Вспомните аналогичные строки в «Руслане и Людмиле» А. С. Пушкина:
Летят алмазные фонтаны
С веселым шумом к облакам;
в «Демоне» М. Ю. Лермонтова:
Гарема брызжущий фонтан Ни разу жаркою порою Своей жемчужною росою Не омывал подобный стан!
Слово водомет, вместо нейтрального синонима фонтан, Фет использует как одно из средств создания поэтичности. Оно хорошо согласуется со всем своим языковым окружением, включая старославянскую форму мещут (вместо русской мечут), используемую в поэзии XIX в. как поэтическая вольность, для рифмовки (ср. у Пушкина в поэме «Анджело»: «Анджело бледнеет и трепещет и взоры дикие на Изабелу ме-щет»).
Заметим, что наше слово отмечается и у Пушкина, но его отношение к существительному водомет другое — ироническое и отрицательное. В письме к брату из Одессы 13 июня 1824 г. Пушкин пишет: «На каком основании начал свои действия дедушка Шишков? Не запретил ли он Бахчисарайский фонтан из уважения к святыне Академического словаря и не-блазно составленному слову водомет? Шутки в сторону, ожидаю добра для литературы вообще и посылаю ему лобзание яко Иуда-Арзамасец, но яко Разбойник-Романтик».
На слово водомет он смотрел как на ненужного русского дублера привычного для него итальянизма фонтан, подобного неологизмам известного литературного деятеля адмирала А. С. Шишкова тихогромы — «фортепиано», мокроступы — «галоши» и т. д.
Добавим здесь к слову, что Пушкин в данном случае ошибался: слово водомет, как и, между прочим, слово фонтан, в словарях отмечалось уже в 1780—1782 гг.
Попутно два слова о двух словах из приведенных примеров Фета и Пушкина; без краткого комментария поэтов можно понять неправильно. Так, ошибочно будет восприятие слова чудный у Фета и Пушкина как современного: в его стихотворении оно значит не «очень хороший, замечательный, великолепный», а «достойный удивления, необычайный», т. е. имеет значение, которое как одно из значений свойственно сейчас прилагательному чудесный. Будет просто непонятно соответствующее место письма Пушкина, если мы не будем знать, что ныне исчезнувшее из обихода слово неблазно значит «правильно».
Оба слова на паритетных началах в пределах одного стихотворения мы находим у Ф. И. Тютчева в «Фонтане», где они располагаются в разных строфах и выполняют различные роли (слово фонтан употребляется в прямом, а слово водомет в переносном смысле). Распределение этих синонимов в поэтическом тексте и их различное употребление оказывается не только стилистически оправданным, но удивительно красочным и выразительным:
Смотри, как облаком живым Фонтан сияющий клубится; Как пламенеет, как дробится Его на солнце влажный дым. Лучом поднявшись к небу, он Коснулся высоты заветной — И снова пылью огнецветной Ниспасть на землю осужден. О смертной мысли водомет, О водомет неистощимый! Какой закон непостижимый Тебя стремит, тебя мятет? Как жадно к небу рвешься ты!.. Но длань незримо-роковая, Твой луч упорный преломляя, Свергает в брызгах с высоты.
В этом стихотворении, кроме отмеченной пары, наше внимание привлекает еще несколько слов. Кратко прокомментируем их. Глаголы ниспасть — «упасть», свергает — «сбрасывает вниз», стремит — «увлекает» и мятет — «беспокоит», деепричастие преломляя — «переламывая», существительное длань — «рука» (исходно — «ладонь»), прилагательное заветная (здесь «обусловленная») использованы поэтом как лексический материал высокого слога для придания сообщаемому оттенка патетичности и взволнованности. Яркая поэтическая фраза
Лучом поднявшись к небу, он Коснулся высоты заветной — И снова пылью огнецветной Ниспасть на землю осужден —
в научном отношении, между прочим, безукоризненна, так как выше определенной («заветной», по выражению Тютчева) высоты фонтан подняться не может, каким бы мощным ни был напор воды.
Сопоставляя бьющий фонтан с полетом «смертной мысли», т. е. мысли человека, Тютчев хотел подчеркнуть ограниченность, по его мнению, познавательных возможностей людей, их зависимость от какой-то неведомой, но все решающей силы. Даже стремление к знаниям для него — «закон непостижимый».
Из уже прочитанных вами заметок хорошо видно, что в мире слов нас встречают сложность и многоликость на первый взгляд, казалось бы, весьма простых и удручающе одинаковых морфем, и захватывающие дух и поражающие самое смелое воображение метаморфозы словесной «архитектуры», и почти сказочные биографии целого ряда самых обычных с виду лексических единиц, и нередко настоящий детективный поиск реального состава слова. Вместе с тем здесь, в этой словообразовательной «вселенной», царят математически строгие правила образования слов, распределения морфем и реализации чередований, которые свободно укладываются в прокрустово ложе точных и стройных формул и схем, типов и моделей строения слов, а также непреложные законы языка и точные, как дважды два четыре, формулировки научного анализа. Именно поэтому, оказываясь «внутри слова», мы познаем, из чего оно скроено, как сделано и членится, из каких морфем состоит, какое значение они в нем имеют, как располагаются и связаны между собой.
В средней школе членение слова на морфемы, т. е. составляющие его как определенное структурное целое значимые части, называется разбором слова по составу. Разобрать слово по составу — значит установить, что является у данного слова основой (а если слово склоняется или спрягается, то нужно найти у него и окончание), а затем — какова по своему характеру основа — членимая или нечленимая. Если основа производная, то необходимо также определить, на какие значимые части она распадается. Практически разбор слова по составу не только позволяет понять, из чего и как слово построено, но также помогает правильно написать его, четче и точнее представить себе его значение и грамматические свойства, а иногда даже проникнуть в святая святых происхождения слова.
Однако, для того чтобы разбор слова по составу приводил к правильным выводам и решениям, необходимо, как уже упоминалось, проводить его, соблюдая правила и процедуру морфемного анализа.
В связи с этим прежде всего следует коснуться того, в какой последовательности надо членить слово на значимые части, каков порядок выделения в слове значимых частей, морфем.
Прежде чем разбирать слово по составу, необходимо определить (это самое первое и необходимое требование), с каким конкретно словом вы имеете дело, какое слово подвергается морфемному анализу, т. е. что оно значит и к какой части речи относится. Итак, в первую очередь надо установить, «кто есть кто».
Знание значения анализируемого слова является самым важным для правильного определения характера основы и значения служебных морфем (т. е. приставок, суффиксов, соединительных гласных о, е и окончаний).
Слово просто с точки зрения морфемного состава оправдывает свое название: оно действительно простое. Однако, чтобы правильно определить его морфемный состав, надо знать, с каким словом мы здесь имеем дело. Ведь одно слово просто — это краткое (именное) прилагательное, а другое — уже наречие. Так, в контексте Все было просто используется краткая форма прилагательного, в предложении же Писал он очень просто и ясно мы видим уже наречие. Разбор прилагательного просто надо будет начинать с выделения — по соотношению с формами прост, проста, просты — окончания, а затем уже переходить к определению характера (в данном случае нечленимой) основы. В наречии просто морфемный анализ сразу же начинается с установления характера основы, так как наречие окончания
не имеет (в этом случае основа членимая, здесь -о----суффикс,
а не окончание).
Другой пример иного рода. Представим себе, что нужно установить морфемный состав прилагательного розовый. Первый вопрос, который должен возникнуть у всякого, кто анализирует это слово: а какое, собственно говоря, прилагательное розовый является предметом нашего рассмотрения? Прилагательное розовый в цветовом значении (розовый закат, розовое платье) или же прилагательное розовый, имеющее значение «из роз» (розовое варенье, розовый куст)?
Окончание -ый выделяется одинаково свободно в обоих прилагательных. А вот характер основ у них разный, можно сказать — принципиально различный.
Относительное прилагательное розовый (розовый куст, розовое варенье), прямо и непосредственно соотносительное со словом роза, имеет основу, Членимую на корень роз- и суффикс -ое-.
Что же касается качественного прилагательного цветовой семантики (розовый закат, розовое платье), то оно является уже словом с неделимой на значимые части основой. И понятно почему. Ведь розовый в данном случае не значит «цвета розы» (последняя может быть и желтой, и белой, и красной, и даже черной).
Таким образом, прежде всего надо установить, какое слово мы разбираем по составу и к какой части речи оно относится (а значит также, и является ли анализируемое слово изменяемым или оно принадлежит к словам, форм словоизменения не имеющим). Если перед нами изменяемое слово, имеющее парадигму склонения или спряжения (т. е. существительное, прилагательное, глагол, местоимение, числительное, причастие), то разбор его по составу начинается с установления в слове основы и окончания. Если морфемному анализу подвергается неизменяемое слово, которое форм словоизменения не имеет и в связи с этим состоит из одной так называемой чистой основы (т. е. наречие, деепричастие, служебные слова, междометия), то разбор слова по составу сразу же будет выступать как установление характера основы.
Как при разборе по составу изменяемых слов, так и при морфемном анализе неизменяемых слов они должны обязательно рассматриваться, во-первых, на фоне родственных им в.настоящее время слов, а во-вторых, в сравнении с идентичными или аналогичными по своему строению словами. Это является основным, исходным, важнейшим правилом словообразовательного анализа вообще и разбора по составу в частности.
Как было уже сказано, членение изменяемого слова на морфемы «открывается» определением в нем основы и окончания. В подавляющем большинстве случаев определение в слове окончания (а затем и его конкретного значения) является делом довольно легким.
Для того чтобы вычленить в том или ином слове окончание, вполне достаточно «поместить» это слово рядом с его другими грамматическими формами, т. е. поставить его в свойственную ему парадигму склонения или спряжения.
Так, падежный ряд розовый, розового, розовому и т. д. с необходимостью требует выделения окончаний -ый, -ого, -ому и пр. Парадигма вода, воды, воде и т. д. заставляет нас вычленить после основы вод- окончания -а, -ы, -е и др.
Соотношения форм иду, идешь, идет и пр. определяют в них и основу настоящего времени ид-, и окончания -у, -ешъ, •ет и т. д.
Однако даже при определении окончания, как свидетельствует школьная практика, наблюдаются в ряде случаев затруднения и ошибки.
Чаще всего ошибки в определении окончания (и соответственно основы) связаны с тем, что при разборе слова по составу не учитывают того обстоятельства, что звуки современного русского языка изображаются буквами по-разному, что прямых и обязательных, так сказать, зеркальных соответствий между звуком и буквой у нас нет.
Между тем, чтобы правильно провести границу между основой и окончанием, надо хорошо знать звуковое значение букв, не забывать, что отдельные буквы нашего алфавита обозначают то один, то два звука.
Так, для правильного выделения окончания в словах мечтаю, змея и т. п. (оно будет одновременно и верным определением основы) важно (собственно говоря — совершенно обязательно) учитывать, что буква ю после гласной (буквы а) обозначает два звука u(j) и у, а буква я после буквы е — звуки u(j) и а. Слова мечтаю, змея соответственно делятся на основу и окончание таким образом: меч-тай-у, змей-а, и окончания в них, следовательно, точно такие же, как в словах типа иду, вода и т. д.
Чтобы безошибочно провести границу между основой и окончанием в словах свинья, соловьи, пью, надо помнить, что мягкий знак перед гласной буквой является сигналом того, что следующая далее гласная буква обозначает не только соответствующий гласный звук (в данном случае а и it), но также и согласный звук u(j).
Если мы не будем учитывать только что отмеченного обстоятельства, мы не сможем определить верно, где в слове пью основа, а где в нем окончание.
Во всех перечисленных здесь словах основа будет заканчиваться согласным звуком «йот», а далее будут идти окончания: (свин-и)-а, (солов-й)-и, (п-й)-у.
Заметим попутно, что членимый характер основ двух первых слов становится ясен при сравнении с родственными словами свиной, соловушка.
Одной из распространенных ошибок в определении основы и окончания является также забвение того, что все формы любого изменяемого слова являются формами с окончанием. Если слово склоняется или спрягается, то у него не может быть формы без окончания. При этом надо учитывать, что окончания могут быть не только материально выраженными, но и нулевыми.
Так, выделенная нами основа змей- в слове змея и форма род. п. мн. ч. змей неравноценны не только с точки зрения самостоятельности функционирования (ведь первая, т. е. основа змей-, известна лишь внутри слова, тогда как вторая образует целое слово, ср. много змей, змей не было и т. д.).
Эти слова разнятся между собой и в морфемном отношении. Их совпадение (змей- и змей) носит чисто внешний, звуковой характер, поскольку род. п. мн. ч. змей по морфемному составу является, как и всякая другая форма склоняемого слова, соединением основы и окончания. Она распадается на основу змей- и нулевое окончание: змей(), так же как на основу и окончания распадаются соотносительные падежные формы: змей(а), змей(у), змей(ами) и т. д.
Соотношение стол, стола, столу и т. д. — наглядное свидетельство двуморфемности формы им. п. ед. ч., состоящей из основы стол и нулевого окончания. То же нулевое окончание, указывающее на мужской род и единственное число, находим мы в слове писал. Достаточно лишь сопоставить его с формами писала, писало, писали.
Наконец, затруднения при членении слова на основу и окончание могут быть обусловлены тем, что анализу подвергаются формы, имеющие нерегулярные и редкие окончания.
Не представляет, например, никаких трудностей выделение окончания в глаголах несу, везу, пишу и т. д., в местоимениях всякий, каждый, любой и пр., поскольку имеющиеся у них окончания (-у, -ий, -ый, -ой) известны нам во многих словах и совершенно четко ощущаются как окончания.
Совсем иное дело — окончания в словах типа ем или кто. Вопрос о том, где здесь окончание, ставит иногда спрашиваемого в тупик. Однако и здесь надо руководствоваться общим правилом определения окончания: чтобы отделить окончание от основы, нужно поставить данную форму в ряд других, ей соотносительных. И неважно, если в результате этого приходится выделять на первый взгляд очень странные окончания- « единоличники ».
В слове ем по соотношению с формами ешь, ест (ср. несу, несешь, несет) выделяется корень е- и нерегулярное окончание -лс, которое мы найдем еще лишь в словах дам и создам.
В слове кто по соотношению с формами кого, кому, о ком и т. д. (ср. такой, такого, такому, о таком и т. д.) выделяется корень к- и нерегулярное окончание -то, известное, кроме этого местоимения, лишь в слове что.
В числительном две по соотношению с числительным два и формами двух, двум, двумя приходится за корнем дв~ выделить единственное в своем роде окончание -е, указывающее в им. п. на женский род.
Имея в виду определение границ между основой и окончанием, надо учитывать также и то обстоятельство, что в отдельных (правда, не очень многочисленных) случаях, для того чтобы верно определить окончание, недостаточно сравнить данную форму с другими формами того же слова. Приходится прибегать к сравнению с соответствующими формами других (в той или иной степени однотипных) слов.
Хорошим примером, демонстрирующим важность учета не только соотносительных форм, но и постановки анализируемого слова в ряд аналогичных ему по структуре, является прилагательное лисий и ему подобные.
Определить окончание в этом слове невозможно без рассмотрения его на фоне притяжательных прилагательных вообще. В нем выделяется в качестве окончания не -ий, как может вначале показаться, а нулевое окончание; что же касается морфемы -ий, то она является суффиксом, выступающим то как -ий, то как -й- (ср. лисий — лисья — лисьи и сестрин — сестрина — сестрины, но синий — синяя — синее и т. д.).
На членение лис-ий( ), а не лис(ий) в определенной степени указывают уже формы ж. и ср. р., а также мн. ч. В этом ряду, например, форма лисья распадается на лис-й(а), с суффиксальной основой и окончанием -а. Наличие нулевого окончания в слове лисий подтверждается таким же и, кстати, еще более ясным соотношением сестр-ин() — сестр-ин(а).
Сравнение анализируемого слова с другими родственными и в известной степени однотипными словами необходимо иногда и для определения разницы, существующей между, казалось бы, одинаковыми окончаниями.
Так, в словосочетании молодой портной в обоих словах выделяется внешне одно и то же окончание -ой. Однако на самом деле морфема -ой в этих словах разная. В прилагательном молодой — это чистое окончание, указывающее только на синтаксические отношения этого слова к другим. В существительном портной — это не только окончание им. п. ед. ч., но и суффикс, указывающий (по отношению с суффиксом -их-в парном существительном портниха) на мужской пол обозначаемого лица.
Подобное окончание-суффикс -а наблюдается в имени Александра, где оно, помимо функции флексии им. п. ед. ч., выполняет также роль суффикса, указывающего на женский пол (ср. Александр).
Заметим, что этого уже нет в соотносительном интимном имени Саша, одинаково приложимом как к мужчине, так и к женщине. Поэтому -а в слове Саша является таким же чистым окончанием, как и в словах типа вода.
Но вот основа и окончание в слове определены. Что делать дальше? Следующим и еще более сложным и важным этапом в разборе слова по составу будет определение членимого или нечленимого характера основы с выделением — в составе членимой основы — корня, суффикса, приставки и соединительной гласной (последней в составе сложных слов).
Далеко не всякий сведущий человек досконально знает, как появилось слово сведущий и почему не полагается писать «сведующий». В то же время всем ясен его отглагольный характер. Разберемся: в чем же тут дело?
Слово сведущий близко прилагательному знающий и по значению (ср.: сведущий человек и знающий человек), и по происхождению: это бывшие причастия. Рядом с прилагательным знающий в нашей речи употребляется омонимическое ему и исходное для него причастие знающий (ср.: более знающий, самый знающий, очень знающий, где слово знающий — прилагательное, и, скажем, Ученик, знающий это правило, ошибаться не будет, где слово знающий — причастие).
«Отпричастное» происхождение прилагательного сведущий не столь очевидно. И это понятно. Ведь глагол, от которого слово сведущий было в качестве причастия образовано, в настоящее время в русском языке не существует. А образовано оно было от глагола съв±д±ти «знать», ср. в «Повести временных лет»: Ини же, не свЬдуще, рекоша, яко Кии есть пе-ревозникъ былъ, т. е. «Иные же, не знающие, говорили, что Кий был перевозчиком».
Глагол этот, хотя и был приставочным (он возник на основе глагола etdtmu «знать» в результате прибавления приставки съ- «с»), тем не менее принадлежал к глаголам несовершенного вида, почему от него и могло быть образовано действительное причастие настоящего времени с суффиксом -ущ< в древнерусском языке приставки вовсе не обязательно переводили глаголы несовершенного вида в глаголы совершенного вида (ср.: например, объяснение названия города Полоцка в Лав-рентьевской летописи: РЬчьки ради яже втечеть в Двину именем Полота, т. е. «Из-за речки по имени Полота, которая впадает (втекает) в Двину»).
Ошибочное написание прилагательного сведущий в виде «сведующий», наблюдаемое иногда у учащихся, объясняется в первую очередь аналогическим влиянием слов типа следующий, но может возникнуть и в силу ошибочного сопоставления со словом ведающий. Последнее, кстати, является производным как раз от того глагола (ведать), который сейчас заменил старое etdtmu.
Заметим, что, кроме слова сведущий, от глагола съвкдЪти «знать» были образованы еще два хорошо известных вам слова. Это вынесенное в заглавие заметки существительное сведения (ср. знания — от знать) и слово свидетель.
В названных словах при разборе по составу следует выделять, кроме окончаний (в первых двух существительных в именительном падеже оно нулевое), корень косм- и суффиксы -ос, -онавт и -ическ-. Корень косм-представляет собой непроизводную основу связанного характера. В чистом виде она в соединении с окончанием не встречается и употребляется всегда с тем или иным суффиксом. В этом отношении наш корень подобен непроизводным основам типа кош- (ср.: кошка, кошачий), -пт (ср.: птица, птенец, птаха), бон- (ср.: бочка, бочонок), скрип- (ср.: скрипка, скрипач), сад- (ср.: садист, садизм) и т. д.
Суффикс -ос, возникший в русском языке на базе греческого окончания, является нерегулярным суффиксом абстрактного значения и выделяется, кроме слова космос, лишь в существительном эпос (ср. эпический); в других словах он имеет иное значение (ср.: термос, альбинос и пр., в которых суффикс -ос выделяется по соотношению с термометр, альбинизм и т. д.).
Нерегулярным, выделяющимся в отдельных изолированных словах является и суффикс лица -онавт, возникший в русском языке в результате процесса переразложения, на основе греческих соединительного гласного о и основы -навт (< греч. nautes «мореплаватель, моряк», от naus «корабль, судно»). Он встречается сейчас в словах астронавт, аэронавт, стратонавт, аргонавты (в его прямом номинативном значении — «легендарные греческие герои, отправившиеся под водительством Язона на корабле «Арго» в Колхиду за золотым руном»); ср. также шуточное плавонавт в телевизионной передаче о традиционном празднике физиков МГУ — дне Архимеда.
Суффикс -ическ- является регулярным, образующим четкую и определенную словообразовательную модель (ср.: утопический, феерический, сферический, фактический, хаотический и т. д.).
По своему происхождению в русском языке слова космос и космический являются заимствованными: первое из греческого (< греч. kosmos «мир, вселенная», kosmos «порядок, красота»), второе — из французского (< франц. kosmique «космический») языков. Что касается существительного космонавт, то оно возникло в русском языке и укрепилось в нем вскоре после запуска первого спутника Земли в 1957 г.